на гигантские таежные ели. Лобастые церковки тихо ветшали, будто памятники погибшей цивилизации.
Прогулявшись по неспешно оживающему городу, Исполатев, Жвачин и Шайтанов в половине девятого утра свернули с Нового Арбата на улицу Писемского. У входа в издательство 'Столица' стоял сочно- вишневый 'Икарус', около него рассыпалась молодая московская литература. Внезапно, с проворством жужелицы, из-под автобусного, что ли, колеса выскочил Сяков: никто никогда не видел, чтобы при переходе улицы Сяков поднимался на поребрик тротуара - он на него вскакивал. Даже похмелье и сплины были невластны над его сумасшедшей моторностью, как невластны они над ростом ногтей.
Тыча пальцем в Жвачина, Сяков спросил:
- Ты по паспорту кто?
Вопрос звучал обидно.
- Андрей Жвачин, русский, законно и в срок рожденный в сто вторую годовщину отмены крепостного права.
- Молодец, хорошо отвечаешь, четко. Только в списке стоит Евгений Скорнякин - отец двух детей и трех романов, один из которых мальчик, другая девочка, а трое не напечатаны.
- Запоминай, - посоветовал Жвачину Алик Шайтанов, - иначе с пробега снимут.
Сбившаяся в стайки молодая литература с ревнивым любопытством поглядывала на пришлецов.
- Если в аэропорту потребуют паспорт, - наставил Сяков, - скажешь, что переехал с Кропоткинской на Пречистенку, и паспорт на прописке.
Распорядителем совещания молодых писателей Москвы был худощавый редактор издательства 'Столица', с острым щетинистым кадыком и благостной улыбкой на розовом, будто распаренном в бане, лице. Сяков, привлекая ядовито шипящие превосходные степени, представил прибывших. Распорядитель изобразил на лице сверхчеловеческую учтивость, протянул всем по очереди жилистую пясть, чему-то с тихим содроганьем улыбнулся и посадил в список три карандашные галочки.
Автобус набил утробу, выпустил густой чернильный фантом и покатил в светлеющий перехлест московских улиц. Откинув голову на спеленатую белым чехольчиком спинку кресла, Большая Медведица Пера хмуро, с ленцой и, в общем-то, беззлобно ругал шофера за то, что тот едет черт знает куда, но никак не во Внуково. Жвачин, Шайтанов и Петр Исполатев, утомленные марсианским пейзажем белокаменной, с разной мерой увлеченности разглядывали столичных поэтесс.
В положенный срок 'Икарус' вздохнул, как спущенный шарик, и затих у охристой скулы аэропорта. Шайтанов вызвался нести багаж улыбчивой русоволосой девицы, на верхней губе у которой, словно у породистой овчарки, сидела бородавка с парой жестких волосков, - девица под тяжестью двух сумок, набитых, должно быть, рукописями, передвигалась рывками, как трясогузка. Возле стеклянной стены, во главе с Коряченцовым, ждала посадки на симферопольский рейс кучка испитых киноактеров. У контрольного турникета образовалась вздорная сутолока. Звенел звонок. Сыпался на стол металл. Седой ус непроходного аксакала трепетал, как белый флаг.
Переезжать с Кропоткинской на Пречистенку Жвачину-Скорнякину не пришлось - контролеры удовлетворились полифемовским пересчетом голов. Погрузились в пузатенький двухпалубный лайнер ИЛ-86. Алик добился места рядом с породистой русовлаской - за ее яркими губами проглядывали хорошие зубы, нечаянно помеченные помадой - и затеял принужденно-легкомысленный разговор о смелом художнике Шишкине, рискнувшем близко подобраться к медведям. Жвачин пристроился в кресле, отделенном от Шайтанова узким проходом, и к трепетанию темы тайком прислушивался - в подходящий момент он готовился вонзиться в разговор и, не столько словом, сколько наглой синевой радужины, Алика оттеснить. Стюардесса сказала что-то о ремнях, но речь ее захлестнул раскатистый хохот шайки Коряченцова. Самолет как-то незаметно взлетел.
В первое мгновение полета Исполатев почувствовал растерянный сбой сердца, словно он долго сидел в грохочущей электричке, а она вдруг вылетела из тоннеля на сияющий простор. Мгновение никак не кончалось. Оно вытянулось в звенящую серебряную нить, предметы и люди раздвоились, будто вышли из своих рам, воздух пожелтел и сгустился, сам Исполатев тоже отделился от саркофага, во всех мелочах повторяющего его физику, и повис над креслом, пронзенный струной остановившегося времени. 'Да, истина вещей двуглава, как греко-русская птаха, - подумал Петр. - Наверное, я умираю'. Но тут струна оборвалась и время дало о себе знать испариной на лбу и ватным гулом скачущего на крыле мотора. 'По верху копнешь - смерть неизбежна, - перевел дыхание Исполатев. - Возьмешь поглубже - смерть невозможна. И то и другое гнетет человека'.
Далеко внизу, брошенная на взлетной полосе, бежала за самолетом собственная тень. Далеко внизу погружалась под дымку облаков русская Атлантида. Шептался и дремал в алюминиевом ковчеге уцелевший народец.
8. Звезда Полынь
души моей
Но снова ночь благоухает,
Янтарным дымом полон Крым...
К. В.
Симферополь ослеп от солнца. У автовокзала за самодельными прилавками бабки в грязных кофтах торговали семечками, постным маслом, гороховым самогоном и купонами самостийной Украинской республики.
Ни в самолете, ни по дороге к автовокзалу Жвачину не удалось потеснить Шайтанова в борьбе за яркие губы поэтессы. От смелого художника Шишкина и его медведей разговор спустился к беспозвоночным - к синеглазым мандельштамовским стрекозам и мохнатым пчелам-поцелуям. Жвачин не любил насекомых, к тому же грузовая палуба авиалайнера вернула хозяйке ее тяжелые сумки. В сумках - выудил Алик из щели в зоологической беседе - был нарзан: крымская вода известковая, и водопровод работает, как сторож, сутки через трое.
Исполатев и Сяков, не торгуясь (продавца такой аристократизм обидел), купили бутылку перламутрового самогона. Высоко над Симферополем парил серебряный ангел забвения, вилась за ним белая реактивная кудель.
Худощавый распорядитель нанял троллейбус до Ялты.
Тишком подступила и ушла нестрашная Долина привидений, сверкнуло море, выгнула горб и скрылась опившаяся дурной зеленой воды гора Медведь, в безлистных садах, похожих на какой-нибудь сатурнианский рай, цвела напропалую черешня и алыча. Ароматы степи и садов заглушал в троллейбусе запах гуляша - на переднем сиденье молодой писатель с трудоемко закрученным вокруг шеи шарфом ковырял в термосе домашнюю пищу.
- Освежающего? - предложил Сяков.
Открыли бутылку. Минеральная поэтесса протянула Шайтанову апельсин.
Первый ялтинский день, начавшись с привкуса распаренного гороха и с раскрытого цветком апельсина, неудержимо, с подскоками, кручением, рискованным креном, точно эйзенштейновская коляска, сорвался и понесся к закату.
После пешего подъема в гору внезапно и сразу возник перед глазами белый корпус литфондовского Дома с проветривающимся на балконе второго этажа малиновым ковром. Дежурная дама записала в журнал фамилии и выдала ключи, прикрепленные к номерованным лотошным бочоночкам. Исполатев с Шайтановым и Сяков со Жвачиным получили на разных этажах по семейному двухкомнатному номеру с кроватями, балконом, холодильником, местным телефоном, ванной без воды и письменным столом для вдохновения.
Через пять минут, оставив в номерах вещи, вновь встретились в холле первого этажа и, окрыленные мутноватым вдохновением горохового самогона, бодро направились в распластанный под ногами город.
Собственно, только тут и началась Потемкинская лестница, по ступеням которой поскакал день: пестрит не июльская, но все же людная и солнечная набережная, там и сям машут триумфальными листьями пальмы, вяло топчется очередь за живой рыбой, у пристани кистеперым реликтом застыл прогулочный катер 'Леонид Брежнев' - - - безымянное кафе, лишенное окон, адским мерцанием подсвеченное, голодные