острову. У ней и горница свободная.
— За это большое спасибо.
— Магнитского как не уважить? Я, почитай, Леонтия Филипповича сызмальства знаю. Когда он и Магнитским не был. Вы-то небось и не слыхали, что он не всегда был Магнитским. Крестился под одной фамилией, а живет под другой.
И словоохотливый старик тут же поведал байку, как Леонтий начал сочинять свою «Арифметику». Сей труд прочел Петр I и имел с Леонтием полезную беседу. «Книга твоя, то бишь арифметика, — сказал государь, — влечет, как магнит. Магнитский ты человек». С тех пор и зовется Леонтий Магнитским. Принял царскую фамилию как подарок.
Рассказывая, компасный мастер точил на токарном станке иголки, натирал их минералом. Хитро щурился: «Я тоже Магнитский, потому как все время магничу компаса».
— А хотите, возьму вас в ученики? — предложил старик. — Дело верное.
— Мы на штюрманов пойдем, — заявил Челюскин.
— Море влечет?
— Влечет… — вздохнул Прончищев. — Мы его только еще не видали.
— Еще ты, детище, младо, — посочувствовал старик. — В него окунешься, а уж где выплывешь… Господи! Ну, ладно. Ждите пока. Освобожусь — на Васильевский остров поведу. Штюрмана…
Тихо, покойно во флигельке.
Прончищев соснул, сидя на лавке. Сквозь сон слыхал, как старик наставлял Семена:
— В каждом человеке, особливо во флотском, должон быть магнит, как в том компасе. А ежели нет магнита — пустота в твоей душе, понесет тебя жизнь незнамо куда.
Что сказал Челюскин, Василий не слышал.
ЧЕМ ПАХНЕТ СНЕЖОК?
Рыхлая пятидесятилетняя чухонка, торгующая молоком и творогом на Сенном рынке, по-бабьи жалела молодых постояльцев. Обхватив щеки пухлыми руками, вздыхала: «Один хоть белесый, другой рыжик, а все одно как братички». Молочка нальет, творогом накормит.
— Чего рекрутчина не сделает? От мамки оторвет, от батюшки.
— Мы не рекрута, — сообщал Челюскин.
— А кто же?
— Гардемарины, считай.
— Какие кто?
— Морская гвардия.
— Охти, охти!
Бойкий на язык, Семен вразумлял чухонку:
— Охти на Охте. А мы на Царской набережной.
По утрам Челюскин растирался снегом. Пылая от мороза, врывался в комнату, холоднющими лапами поднимал товарища с лежанки.
— Братичек! — И, напирая на «о», дьяконским басом вскрикивал: — «Несу всех но-о-осяще!..»
Эти слова были начертаны на географической книжке и принадлежали мускулистому Атланту, державшему в ладонях земной шар.
Отбиться от рыжеволосого, заряженного студеным утром Атланта недоставало сил.
Ровно в семь — быть в Морской академии.
Отставник сержант Евский озирает строй вверенных ему молодых людей.
Перекличка. Сорок фамилий… В регламенте сказано: «Во академии учить геометрии, тригонометрии, навигации, ведению вахтенного журнала, фортификации, черчению, рапирной науке, экзерцициям солдатским с мушкетами».
Строю, экзерцициям с мушкетами учит сержант Евский. Сам он эту науку познал с малых лет. Власть его над морскими школярами безгранична. Наставления просты:
— Брюхо дано солдату и матрозу не затем, чтобы есть от брюха. А брюхо дано солдату и матрозу, чтобы ползти на нем к вражеским апрошам. Ложись! Встать! Ложись! Встать! Ложись!
Лежат. Сержант сучит ус, острый и узкий, как штык.
— Встать! В колонну по четверу разберись! Фузей на плечо!
Мушкет по-нынешнему. А для него, бывалого солдата, фузей.
— Ро-о-от-а-а, смирна-а-а! Ша-ага-ам арш!
В этом свистящем, лихом «ш» вся сила неустрашимая.
Рота вколачивает каблуками дубовые плитки мостовой.
— Ать, два, ать, два! — преподает сержант строевую арифметику.
Зимний дворец.
Особняк президента Адмиралтейств-коллегии Апраксина.
Кикинские палаты.
Четверо барабанщиков легкими палочками выбивают музыку строя, дают шагу пружинистость, строгость парада. Вот палочки застыли, и сейчас сорок глоток троекратно проорут:
— Ура! Ура! Ура!
Евский вскидывает подбородок — впереди казармы 1-го батальона лейб-гвардии Семеновского полка, где он сам служил. Пусть старые товарищи заметят, как Евский ведет молодых дворян.
Стучат кожаные башмаки, рассыпается по царской набережной удаль барабанная.
Хорошо идут, черти-дьяволы! А всего-то три месяца, как познали солдатские экзерциции.
Скоро присяга: «Со всей ревностью, по крайней силе своей, не щадя живота и имения, исполнять все уставы и указы, верно служить Его Величеству Петру I и наследникам его!»
Таковы были первые дни пребывания в Морской академии.
Нелегко было Прончищеву и Челюскину после вольницы Навигационной школы привыкать к жесткому распорядку флотского экипажа. Сержант Евский малейшей провинности не упустит. Ученье его коротко: хлыстом по ногам. Петр I, побывав в академии и найдя, что ученики ее весьма распущенны, приказал: «Для унятия крика и бесчинств выбрать из гвардии добрых солдат и быть им по человеку при каждом классе и во время смотра и учения иметь хлыст в руке; буде кто из учеников станет бесчинствовать, оных бить, какой бы ни был фамилии».
Кнутом Евский не брезгует — повод всегда найдется: отчего кричишь громче всех, зачем «вшивым порошком» товарища обсыпал, почему балбесничаешь, а урока не знаешь?
— Я был Евский. — Это любимая поговорка сержанта. — А как послужил в Санкт-Петербурге, так стал Невским. И вы, отколь бы ни приехали, псковские ли, калуцкие, рязанские там — все будете Невскими.
После Москвы, с ее холмами, плавными извивами реки, древними соборами, тесными, лепящимися друг к другу переулками, торговыми рядами, зелеными посадами, Санкт-Петербург показался Василию городом чужим, зябким, иноземным. Даже зима другая. Московская метель обсыпала лицо сухой снежной пылью. Прося прощения, ластилась у ног, извиваясь кошачьими хвостами. А здесь метель, спрямленная лучами Невского проспекта и Миллионной улицы, неслась без удержу, никуда не сворачивая, оставляя на лице влажный след. От плотного снежка пахло горько и солено — морем.
Москва была роднее еще и оттого, что оттуда до Богимова рукой подать. Чувство близости родных мест в первопрестольной скрадывало тоску. Из столицы же деревня казалась такой далекой, точно в другом государстве находилась.
Первое время Василий во всякую свободную от занятий минуту убегал в дальний конец двора, за амбары, и сидел одинокий, потерянный, стыдящийся своего состояния. Тянуло домой. И как вспоминал сизарей, Мышигу, добрую Савишну, Рашидку — плакать хотелось. Однажды, после того как Евский отхлестал