прикажите — мигом сотворю.
— Все-все?
— Мы ребята калуцкие. На все готовыи-и-и.
Таня вздыхает. Что-то гнетет ее. Краски забросила. Меньше ее слышно. Тоскует.
— Скоро Якутск, — говорит Таня.
— Ох, хорошо. Все ближе к цели.
— Кому как, Семен Иванович. А я там одна останусь.
— Дом построим. Огород вскопаем. Заживете. А время быстро летит. Зато виды какие, вы взгляните! Рисуйте на здоровье. Ну а без грусти — как же? Какая матросская жена не грустит… — Челюскин вздыхает. — Женюсь, и моя грустить будет. Куда от этого уйдешь? Знаю, не утешил вас, Татьяна Федоровна. А все же маленько подбодрил.
Не только близкая разлука пугала Таню. Василий скрывал, но она-то не слепая. Кровь на платке. Слабость. Все признаки цинги. Скорбутной болезнью зовут ее местные люди. Прончищев всячески отметал разговоры о болезни:
— Довольно об этом. Я запрещаю. Придумала бог знает что — цинга, цинга. Блажь это все! Всухомятку жру — вот и кровь. Эка невидаль.
Прончищев устыдился своего тона.
— Не сердись. За тебя я мучаюсь.
— А ты меня возьми с собой. Я не без пользы пойду. Стану помогать карты рисовать.
— Глупенькая. Ты подумай, куда мы идем.
— Я все стерплю.
— Стерпишь. Да. Корабль наш военный. А устав… Он такой. Не допускает на военные судна женщин. Не я такое правило придумал. Сам Петр Первый.
— А если я испрошу разрешения у императрицы?
— Умница. Только почта туда и обратно будет почти два года идти. Я бы тебя сам на руках отнес в каюту. Не в силах. Танюша, родная, наберись терпения. Не мучь себя, меня. Как жить теперь, если ты будешь страдать, сам не знаю…
КАРТА ТАЙМЫРА
Что делается! Такого казаки Якутского острога сроду не видали. Барки, дощаники, лодки. Народу тьма-тьмущая.
Матрос подходит к сторожевой башне, разглядывает ржавую пушку.
Вид у алебардщика строгий. Какой-никакой, а пост. Но любопытство берет верх.
— С самого, выходит, Санкт-Петербурга?
— Угу.
— Звать-то как?
— Федор Сутормин.
— Почем-нипочем, отведай оленинки с калачом.
— На том спасибо.
Сутормин вонзает голодные зубы в свежеподжаренное мясо.
— Куда же двигаться станете?
— Кто куда. Тут, брат, столько отрядов. И к Америке, и к Японии, и к Чукоцкому мысу.
— А ты?
— А на Таймыр.
— Идти туда — не дойти.
— А мы не пеше. Вплавь.
— Что строить будете?
— Дубель-шлюпку.
— Какая нужда туда гонит? Там прибылью не разживешься.
— Дорогу меж льдами торить будем. С Оби суда пойдут, с Енисея. А мы с Лены.
— С флангов, выходит?
— Выходит, так, — соглашается Сутормин.
— Теперь скажи: для какой же надобности?
Сутормин думает.
— Для какой надобности… Для рассейской! Алебардщик, лукавый дьявол, подмигивает хитрым глазом:
— Тут один якут вознамерился в гору идти, к ихней святой, не помню, как звать.
— И что?
— А идет до сих пор. Наш край какой: не знаешь — не ступай ногой.
Край действительно необъятный, малознаемый. Разве не об этом говорит распоряжение местным властям оказывать всяческую помощь Беринговой экспедиции, для чего по северным берегам предписывалось построить продовольственные склады, приказать местным племенам поставить у устьев рек «приметные знаки-маяки», по ночам зажигать в них огни. Таковы были «мнения» Адмиралтейств-коллегии. Она руководствовалась самыми благими пожеланиями. Но как же эти «мнения» были далеки от понимания сибирского безлюдья, бездорожья, дикости и неохватности пространства вдоль северного побережья.
Прончищев и Челюскин, прибыв в Якутск, сразу же пошли знакомиться с архивами воеводства.
Смрадный, отдающий тленом бумаг подвал. Обгрызенные крысами книги.
Ветхие хлопчатобумажные листы, ломкий картон, берестяные вязки показывали все, что было примечено ведомцами. Реки — каждая толщиной с мизинец. Озера — в виде месяца и полумесяца. Места, где обильно водятся медведи, обозначались с младенческим простодушием — на карте рисовался медведь. Где тайга — там березка, сосенка. Им, выученикам Морской академии, питомцам навигатора Фархварсона, смешно было видеть: север показан на картах не по греческому правилу, а по арабскому — внизу листа. О широтах, долготах, масштабе ведомцы не имели понятия. На одной карте Сибирь была показана в форме трапеции.
Но какая отвага и дерзость чувствовалась в простых, малограмотных людях, пытающихся открыть новые земли и берега, начертать на бумаге линии, полукружия, постоянно меняющиеся, как паутинки при легком дуновении ветра.
Многие ведомцы, уходя в мало что обещающий путь, твердили молитву-заговор, взятый у якутов: «Бабушка Кербе, от века древняя. И ты, дедушка Бурей, равный годам первой. Пошлите милость нам, путешествующим. Одарите счастьем и благословите! Вы, реки, стекающие с гор! Пусть девять раз счастливо будет наше путешествие».
Какая неистовость слышалась в этой мольбе мореходов и землепроходцев! И они шли в бог знает какие неведомые места. «Никто не вернулся, — скупо сообщали местные летописцы, — так что берег морской там неизвестен».
Не были счастливы путешествия первых, но за ними двигались вторые, третьи, четвертые…
Сами бабушка Кербе и дедушка Бурей, будь они не таинственными существами, не смогли бы не поразиться мощи человеческого духа.
Читая «скаски», перебирая березовые свитки, листая «географические чертежи» безымянных людей, Прончищев не раз ощущал, как перехватывает горло. Был тих и сосредоточен Челюскин. Он тоже с каким-то внутренним волнением, теребя рыжие взлохмаченные вихры, погружался в этот мир, бережно трогал ломкие и зыбкие карты. Трогателен в своем наитии русский мужик! Глаз острый. Заскорузлые пальцы то-оненько проведут линию на картоне. Баньку примем, в жаркий тулуп обрядимся — опять пойдем, куда и потребно. Дело привычное, служивое!
В один из таких дней Прончищеву стало худо. Василий сел на крыльцо, притулившись спиной к балясине. Скоро дурнота прошла.