– А на чей же еще?..
Брови Худайбердыева поползли вверх, лоб наморщился. Зубрик, вертя в руках золотой брелок от часов, свешивающийся с его необхватного живота, затянутого в белый пикейный жилет, терпеливо ждал, что Алла скажет.
– Половину – на мой, да. Но не на те счета, что я открыла еще при Беловолке. У него к ним доступ и моя доверенность. Я хочу открыть другой счет. А половину – на счет, который я открою сама для одного человека.
– Для одного человека?..
Алла наклонилась, взяла со столика для ланча плоский бокал с коньяком, медленно отпила. Очень медленно, тягомотно, так, чтобы помучить их обоих, ждавших ее слов, положила в рот фисташку, зажевала.
– Для Каната Ахметова. Он вернулся в Россию. Он обнищал до предела. Он нищий, бомж. Его надо вытащить из грязи, купить ему мастерскую, квартиру, накормить, напоить. Чтобы у него было всего вдоволь, так же, как у вас. – Она обвела рукой золоченую роскошь дворца Зубрика. – Чтобы он не думал о том, под каким мостом он завтра умрет. Он же гениальный художник. Вы слышите меня?.. Вы... слышите меня?!
Голос Аллы, поставленный, звонкий, эхом отдался под лепнинными сводами гостиной. Оба мужчины молчали. Бахыт обернулся к ней от окна. Зубрик теребил в толстых пальцах брелок. За лысеющим затылком Зубрика тускло, лаково мерцала старая картина – ночь, звездное небо, дверь таверны открыта, на крыльце целуются двое – девушка в белоснежном корсаже и морщинистый старик со шпагой на боку.
– Ахметов здесь?! Он в Москве?! Вы знаете его? Вы виделись с ним?!
«Так, прекрасно. Они оба вздрючились. Они оба сделали стойку. Ты посмотри только на лицо антиквара. Он же сам не свой. Он так бледен, как на том снимке, где он у фонтана Треви, как приговоренный, весь бледный как мел, жалобно и умоляюще глядит на Риту, на свою жену».
Алла прожевала орешек и проглотила. Оглянулась на картину за спиной.
– Какой багет массивный, весь в завитушках, я могу зацепить и порвать платье. Опасные у вас картины, Григорий. Вы-то сами не кусаетесь? – Она вдруг снова ощутила себя вокзальной девкой, хулиганкой, – могла и подножку дать парням, и в «наперсток» с выигрышем на грош сыграть, и в вагонке зимой переночевать, укутавшись в тулуп. – Да, Ахметов в Москве. Он бедствует. Он на дне жизни.
«Мы живем как богатые сволочи. Мы живем как сволочи! А все остальные...»
Ее вдруг пронзила ВСЯ ПРАВДА, происшедшая с ее страной.
– Вы знаете, Люба, где он живет? Вы скажете нам его адрес?
«Ого, „нам“. Они в паре. Так я и знала».
– Так прямо с ходу?
– Тюльпан у вас с собой?
«Так вам и растопырь гармонь пошире. Сейчас, разбежалась. Выложила на столик с поклоном».
– А деньги у Григория с собой?
Банкир покривился, покачнулся, студень его живота дрогнул, белый шелк блеснул в ослепительном свете хрустальной люстры.
– Такие суммы переводятся со счета на счет. Мы не держим дома денег. Так, мелочь на пиво, на ветчинку, на пустяки.
«На пустячки, на подарочки, на „мерсы“ вашим содержанкам ко дню рожденья».
Рискуй, Алла. Кто не рисует, тот не пьет шампанское. Ты уже все равно по ту сторону жизни и правды. Ты уже при жизни – в мире ином. Там, куда нет ходу всем остальным, потому что ты живешь не свою жизнь, Сычиха.
– Тюльпан у меня.
– Выньте, покажите. – Зубрик заметно взволновался. Брелок золотым червем свисал у него с выпяченного пуза. По складкам подбородка тек пот, свинячьи глазки мелко моргали. – Пройдемте... тут специальная комнатка у меня, для обозрения ценностей, что я покупаю... я, конечно, переведу деньги на какие угодно счета, как вы пожелаете... Тут темная комнатка, удобная, я там иногда с гостями пью кофе... там столик... лампа... я бы хотел рассмотреть... рассмотреть...
Она и опомниться не успела, как Бахыт подкрался к ней сзади, и ее запястья оказались словно в живых, жестко-цепких, холодных наручниках.