крест. И колени ее тоже светились во тьме. – Ты же не мужик! Ты же уже дерьмо! Ты не можешь ничего! Ничего! Ничего!

Он стоял с воздетым над ней ножом и скрежетал зубами, а она танцевала, и ее живот вертелся, дразнил его третьим глазом пупка, вращался перед ним, притягивал его, хохотал над ним курчавыми черными завитками волос между мелко дрожащих, танцующих веселых ног, – и он обезумел. Он шагнул к ней и схватил ее за изгибающуюся талию рукой, приблизил нож к ее груди. Острие коснулось соска. Она, откинув голову, глядела на него, как пойманная волчица глядит на охотника, и теперь, близко, он видел бешеный опал ее белка. Ее мокрое, румяное лицо смеялось.

Да, она смеялась. И это потрясло его.

И когда он крепче обхватил ее рукой за влажную, покрытую испариной талию и ближе привлек к себе, он понял: он не убьет ее. Он понял, что он безумно хочет ее. Что он здесь и сейчас, прямо здесь, уронив ее, свалив с ног, возьмет ее – грубо, жестоко, разорвав ей руками ноги, как жрущий в ресторане разрывает цыпленка табака, безжалостно вонзаясь в этот ее проклятый, светящийся живот, так неистово крутившийся перед ним здесь, во тьме, миг назад.

Беззвучные молнии снега, фонарных лезвий, машинных фар, алмазов зимней московской безумной ночи били в окно, заливали их обоих вспышками пульсирующего сиянья. Ему казалось – они уже на том свете.

– Рита, – его губы потрескались от внезапного жара, – Рита... Рита, я твой... Рита, вернись...

И вместо того, чтобы всадить с размаху ей серебряно горящий, как рыба чехонь, занесенный над нею нож ей под ребра или в живот или полоснуть по выгнутому нежному горлу, он уронил нож на пол со звоном, и нож упал и откатился от их ног, – а он, сам не свой от ужаса жить и любить, упал перед ней, своей танцовщицей, на колени и припал губами к животу, так нагло, дерзко дразнившему его в пляске, к светящейся круглой плоти, к развилке между расставленных голых ног, и его губы нашли восставший нежный бутон плоти, маленькую жемчужину, вобрали, обласкали языком. Соленая влага Риты. Как давно он ее не пил, не вдыхал. Как давно не молился на нее.

Он положил ладони, растопырив пальцы, на ее ягодицы и сильнее привлек к себе. Она стояла над ним молча. Он почувствовал, как ее рукиприкоснулись к его волосам. Горячие ноги прижались, сдавили его щеки.

– Ты поседел, – шепнула она. – Ты постарел. Ты хотел убить меня. Теперь ты хочешь взять меня. Ты думаешь, я отдамся тебе?..

– Я пью тебя как вино, Рита...

Руки на ее пояснице. Губы пьяны от ее влаги. Закинутое лицо. Коленопреклоненный. Вот ты весь, мужчина.

Он не договорил, не доцеловал. Одним ударом босой ступни она повалила его на пол. Он больно стукнулся затылком. Она подхватила с пола свои тряпки и молча вышла из каморы. Он, поверженный, растоптанный, не слышал, как она уходила, где одевалась, как хлопала дверь. Он лежал на холодном полу, и около лица его, еще смертно пылавшего от необоримого вожделенья, лежал нож, серебряно мерцавший, страшный, – обычный кухонный тесак, стащенный у соседки-старухи по коммунальной кухне, остро заточенный им на старом наждаке у соседа-мастерового, – не синий меч Гэсэра, не короткий самурайский меч сенагона Фудзивары.

По лицу Аллы тек пот. Она не замечала, что Эмигрант все сильнее сжимает ее руку, и онемевшие пальцы белеют.

– Она... ударила тебя ногой... в грудь?..

Он так сжимал бамбуковую трубку, будто это был меч. Или нож. Он так стискивал ее руку, будто она была железная.

Потом, вздохнув, очнувшись, изумленно взглянув ей в лицо, он разжал пальцы, выпустил, как воробья, ее затекшую руку, медленно положил трубку на стол, на желтую газету. «1970» – увидела Алла дату на газете. Газета тридцатилетней давности. Газета... года рожденья Любы Башкирцевой. А она моложе Любы на семь лет. На целых семь лет. Ей сейчас двадцать пять. Любе было тридцать два. Самый расцвет бабы и певицы. И никто не замечает, что Люба помолодела. Да она и выглядела на все сто.

– Не будем об этом больше. Ничего этого не было. Я просто накурился опия. Я просто обкурился и увидел в дыму то, чего не было. Но что, ха, ха, могло бы быть. И никаких алмазов, крошка, в Тюльпане нет. И не надейся. Такое бывает только в сказках. Жизнь гораздо жесточе сказок. Лучше выпьем. Это надежней.

Он поднял стакан. Алла подняла свой. Они сдвинули стаканы, и водка из Аллиного стакана выплеснулась в стакан Эмигранта. Она покраснела. Он довольно улыбнулся, влил в себя зелье.

– Хороший знак. – Поставил стакан на стол; снова взял ее руку – уже в обе руки. Наклонил к ее руке голову. – Так бывает у монголов на свадьбах между женихом и невестой. У тебя красивые руки. Красивые. Как у нее. Лучше, чем у нее.

Когда он поднял голову и посмотрел на нее, она поняла, что ей надо делать.

– Я не Рита, – сказала она хрипло, – но я разденусь. – Она поднесла пальцы к пуговице на воротничке платья. – И я не ударю тебя ногой в грудь. Не беспокойся.

– Я и не беспокоюсь. Сделай еще затяжку. Это поможет. Будешь смелее.

Она наклонилась, взяла в губы дудочку трубки, нашла языком дырку, втянула в себя дым. Лизнула языком теплый бамбук. Горячее сияние, белое пламя начало подниматься, разрастаясь, внутри ее живота.

– Я осмелела. Осмелей и ты.

Его губы, сухие, растрескавшиеся, пахнущие опием и водкой, легла на ее губы и закрыли их. Они целовались, пока не задохнулись.

– У меня так давно не было женщины. С тех пор, как она ушла от меня. Я не спал ни с кем. А ты спала со многими. Я же вижу. Ты же... оторви и брось, Люба. Зачем я тебе, старик. Куда я тебя за собой тяну. – Он снова нашел ее губы. – Ты переспишь со мной и кинешь меня. Я окурок.

– Ты художник, – сказала она тихо у самых его губ, вдыхая запах водки, вдыхая любовь, как опий из трубки. – Ты мужчина. Я хочу тебя. Я никогда никого так не хотела. Я боюсь любить. Я никогда еще не любила. Никогда, Канат. Никогда.

Он встал. Просунул руки ей под мышки, поднял ее с колченогого стула легко, как сухую ветку.

– Обними меня за шею. Вот так.

Она обняла его за шею, он подхватил ее под коленки и понес вглубь каморы, туда, где стояла виселица.

– Ты не убьешь меня?.. Ты... не повесишь меня?..

Он медленно опустил ее на пол. Она почувствовала холод половиц под лопатками. Он наклонился над ней, расстегивая рубаху, истрепанные джинсы. Она протянула руку и стала осязать его худое раскосое лицо, вязь морщин на лбу, торчащие скулы. Вздрогнула.

– У тебя щеки мокрые... Ты... что ты плачешь?..

– Замолчи. Ничего не говори. Ты забыла, что ты сегодня немая.

Он поцеловал ее, погрузив свой язык глубоко в ее дрожащие губы. Потом повернулся над ней, и его живая флейта оказалась прямо над ее ртом. Она взяла губами исходящую соком живую плоть, как брала мгновение назад пахучую бамбуковую трубку.

Когда он коснулся губами светящейся горячей жемчужины меж створок ее жадно раскрывающейся раковины, она чуть не потеряла сознание. Так часто разрывали ногтями. Так грубо насиловали. Так разбивали – за монету – в осколки – сапогом. Еще ничей рот безмолвно, лаской, не молился ей.

... ... ...

На Казанском на вокзалеСобралася публика:Шустрик Мямлика деретЗа кусочек бублика!
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату