должное.
– А что? Ничего! – удивилась она. – Правда, ничего! Можешь, можешь... Смотри, как ты меня. Не польстил. Но хорошо, можно даже сказать, красиво...
Это был счастливый миг – чувствовать себя первотворцом.
– Только все это было, – продолжала она, – Ренуар был и Энгр был, и всякие тицианы с рембрандтами. Я уже не говорю о каком-нибудь там Серове или Климте. Что нового вы привнесли в жизнь, дорогой господин художник? Еще одну девицу с неопрятной прической. В этом ваш реализм?
Она шутила, но вдруг ему стало невероятно стыдно за спесь, уверенность, маститость. Кое-как улыбнулся, окинув картину другим, чернящим взглядом:
– Ну, так я же не гений.
– В этой мысли, похоже, и кроется твоя проблема.
Поздно вечером – та же облюбованная ложбинка, с головой укрывавшая от пограничной службы их сладкий грех. Кроме коврика, для пущего комфорта прихватили и хозяйкино одеяло.
– Ты думаешь, я хороший художник?
– Думаю, что ты можешь им стать.
– Ага, значит, я дерьмо.
– Я так не думаю, если тебе, в самом деле, хочется узнать мое мнение... Я думаю, что ты интересный художник.
– А я думаю, что я дерьмо.
– Оставь, это скучно.
– Ну, правда, я не притворяюсь.
– Это лучше, чем вообразить себя гением.
– Сама говорила – уж лучше думать, что ты гений.
– Не знаю. У тебя все максимы – гений, дерьмо, счастье, трагедия. Не мальчик уже. Впрочем, психология говорит, что мужчина до тридцати остается подростком в своих мотивациях.
– Мне больше.
– Вот и я о том же. Пора браться за ум. Кстати, я послезавтра уезжаю. Тебе оставляю Люду. Она просто ждет не дождется заступления на вахту. Говорит, что я тебя недооценила, что я в мужиках не разбираюсь.
– Ты думаешь, что я с тобой просто так?
– Конечно, а как еще?
– И никакой любви?
– Ну, если есть чуток, то спасибо, мне приятно. А вообще достаточно и половой приязни. Ну ладно, не дуйся. Все это слова. Можно сказать так, можно иначе. Мне хорошо с тобой, вот и все. И хорошо, что мы снова сюда пришли. Хочешь, я тебя там поцелую? Обычно я это не делаю...
... Ветер остался выше. Он протекал над головами, качая сухие стебли травы по краям выемки. А здесь была лунка, ниша, – нет – космическая капсула. И они в ней. И только звезды вокруг.
– Господи, даже испугал меня. Все хорошо? Тебе понравилось? Я хочу, чтобы тебе понравилось. Чтобы ты помнил меня. И не смей спать с Людой – я тебе запрещаю. Поклянись!
– Я могу спать только с любимой.
– Ну, опять перебор...
– У меня такое чувство, что все это не сейчас, а тыщу лет назад. Что я вижу все это глазами того, кто жил тогда. Может так быть, а?
– Вполне. Генетическая память и так далее. Вообще, думаю, есть все, что мы хоть однажды помыслили. Вот почему важно мыслить хорошо.
– Я сейчас мыслю очень хорошо.
– Тебе, что, никогда не делали минет?
Утром Кашин подкараулил ее, но удержал только на миг.
– Собираешься?
Он улыбался, стоя перед ней, но колени его дрожали. Лицо ее было ясным, отдохнувшим – только глаза стали больше, ярче и были обведены лиловатой, вызывающей нежность тенью.
– Ага.
В ее руках был таз.
– Если что-нибудь нужно...
Она опустила веки и помотала головой.
Купил бутылку марочного вина. Выбрал из акварелей «Лягушачью бухту» и сделал для нее паспарту.
– Малыш, что мы подарим Иветте? Она завтра уезжает.
– Уезжает? – у Насти вытянулось лицо.
– Ну да, – сказал Кашин. – Ей нужно на работу.
– А как же мы?
– Как всегда. – Кашин встал и отвернулся к папке с рисунками.
Если хочешь, мы к Иветте приедем в гости. Москва – это же рядом. Ночь в поезде.
– Она не приглашала?
– Приглашала, – соврал он.
– Ура! – по обычаю закричала Настя и тут же осеклась. – Ой, что же я ей подарю? У меня ничего нет!
– Подари свой рисунок. «Каперсы», например. Или где лиса в ущелье.
– Я подарю каперсы. И еще давай подарим ей камень, тот белый, полухалцедоновый, с Кара-Дага.
– Тебе нравится Иветта?
– Очень.
Улучив минуту, сходил искупаться. Не стал спускаться с обрыва, пошел по склону вдоль бетонки. Каперсы отцвели. Их длинные стебли стлались по сухой земле, чередуя иглы и короткие тупые листочки, а на месте цветков образовались мясистые зеленые плоды, похожие на дикую грушу. Некоторые уже растрескались, и из них сочилась малиновая сукровица. Кашин брезгливо пнул – плоды были набиты кровавой икрой.
На веревке сушились немудрящие Иветтины вещицы – самая малость. Она была еще здесь.
Опустились сумерки, и голоса цикад стали сверлить стены тьмы. Когда курили, собравшись вокруг стола, Иветта вдруг привстала, сунулась в темноту и вынесла большого ежа.
– Ой, какой ты, брат, колючий!
Кашин скинул куртку, и в нее перекатили фыркающего зверька.
– Насте надо показать, она меня просила, – сказала Иветта.
– А кого мы тебе несем... – пропела она в полуоткрытое окно.
Настя бросила книгу и соскочила с кровати:
– Ежа?
– Ежа.
Продолжая фыркать, еж забегал по циновке.
– Это что у него, иголки такие? – спрашивала Настя. – Они все перепутаны. Их можно расчесать?
Иветта опустилась на колени рядом с Кашиным – от ее волос шел душистый запах шампуня.
– Его накормить надо, – сказала подтянувшаяся следом Люда, как бы осваивая освобождающееся пространство, – а то видишь, какой он сердитый.
В дверях показалась Мария Кузьминична:
– Это что у вас тут такое?
– Ежик, Мария Кузьминична, – бдительно вскинула голову Люда, приглашая разделить всеобщий энтузиазм. – Молочка бы ему... а? Не найдется? Капельку.
– Молочка, молочка, – проворчала Мария Кузьминична. – Для внучки молочко.
Однако тут же принесла в блюдце, и еж, забыв возмущение, стал привычно и быстро лакать.
– Да ты совсем, как ручной, мой маленький, – ворковала Настя.
– Ну что вы все сюда набились, Дмитрию Евгеньевичу мешаете, – сказала Мария Кузьминична. – Идите