– Ты не гадость, ты хороший человек. Я это сразу поняла. Прекрасный отец, прекрасный муж... Кто твоя жена?
– Если я скажу, что у меня ее нет, ты ведь не поверишь?
– Само собой.
– И, тем не менее, это так.
– Ты ее бросил?
– Нет, она...
– Тогда мне, кажется, понятно...
– Что понятно?
– Настя...
– А, да. Ей не хватает матери. Впрочем, ей и звезд не хватает. Когда ей было всего два года, она кричала, глядя вверх: «Звезда, иди ко мне!» и добавляла на всякий случай: «Кашу есть».
– О, господи, боже мой, почему у всех так плохо?
– Разве у всех? Ты это про кого?
– Так, ни про кого. Почему ж это, интересно, она тебя бросила? Вроде бы, ты производишь нормальное впечатление. Можно даже сказать – благоприятное.
– Это только произвожу. На самом деле, я псих. Все художники – психи.
– Ты ее, наверно, бил. Напивался и бил.
– Угу. Мольбертом.
– Бедная женщина...
– Не жалей ее. Она сама художница.
– А, то есть она вроде тебя.
– Да, в каком-то смысле.
– То есть, поэтому вы и разошлись.
– Вроде того...
– Без всяких вроде. Я хочу знать точно.
– Зачем?
– Сегодня мой день задавать вопросы. Она что, нашла другого мужчину?
– Ну, вот видишь, тебе все известно...
– Более успешного и вовсе не художника? Который восхищается ее работами и обещает ей красивую жизнь. А ты не верил в красивую жизнь, а только в труд...
– Мне нечего добавить...
– И все-таки это как-то грустно. Лучше бы ты был женат.
– Ты предпочитаешь женатых?
– Я предпочитаю счастливых... Ну, рассказывай.
– Что?
– Про себя. Ты страдал?
Иветта опустилась на колени, положила на них руки, словно приготовилась долго слушать.
– Страдал, – сказал Кашин и тоже сел.
– А сейчас?
– А сейчас нет.
– Почему?
– Потому что прошло время. Потому что теперь это уже бессмысленно.
– Значит, страдать надо со смыслом?
– Видимо, да. Пока есть надежда.
– Любопытно... – Иветта склонила голову набок и закусила губу, о чем-то подумав. Затем улыбнулась, подвинулась на коленях ближе к Кашину. – Ничего. Не переживай. У тебя ведь есть женщины, тебя должны любить – такой добрый, заботливый. Только с виду – мрачноватый. – Она протянула руку и пропустила пальцы сквозь его шевелюру: – И волосы у тебя такие же, как ты сам. Кажутся жесткими, а на самом деле мягкие.
От такого прикосновения Кашин почувствовал внутри слабину и обнял Иветту.
– А это зачем? – спокойно отстранилась она.
– В самом деле – зачем? – пробормотал Кашин. – Как там в «Пиковой даме»: «Я не могу жертвовать имеющимся ради надежды приобресть излишнее». – Он знал свой недостаток – не угадывать момент, когда женщина отдает инициативу, и, чтобы не попасть впросак, тянул паузу, рассчитывая, что все как-нибудь само собой разрешится.
– Прости, не обижайся. Пошли-ка лучше домой. Только дай я тебя, бедного, поцелую.
Она решительно поднялась, качнувшись, будто иронизируя над собой, и, взяв в руки его лицо, быстро коснулась губами его губ. Он не дал ей уйти, обхватил бедра, прижался лицом, чувствуя, как врезается в щеку холодная пуговица на поясе джинсов. Он отстегнул ее – и молния сама поползла вниз, раскрывая замерцавшее тело, которое вдруг ослабело под его руками и стало обвисать, как обезвоженный стебель. Было светло, как днем, но каждый платиновый камешек имел свою глубокую бархатную тень – камешки крутились под коленями, будто хотели выкатить в море, в темную, теплую, гладкую глубь, где все, что началось, там же и кончалось рано или поздно.
– Послушай, уже два часа ночи.
– Так мало...
– Ты обещала вернуться в двенадцать.
– Я тебе ничего не обещала.
– Я тебя люблю.
– Какие страшные слова.
... Неба было не узнать. Оно повернулось над ними, и одни звезды скрылись за краем хребта, а другие вышли навстречу. Два человеческих голоса возникли из тишины и удалились в сторону Тупого мыса. Одинокий камешек скатился с верхней тропы. Вода блестела между валунами и глыбами, как смола.
Путь обратно был дольше. Казалось, что идешь по воздуху – неверными ногами по неверной тропе. Дул ветер и после замкнутого в каменной бухте неподвижного тепла стало свежо.
– Надень, – Кашин снял куртку.
– Оставь, ты простудишься.
– Не хочу, чтоб ты мерзла.
– Мне тепло. Правда.
– Все в порядке?
– Ты о чем?
Улыбнувшись, Кашин поднял с тропы плоский камешек и запустил в смоляную гладь. Камень оставил на ней пять бледных всплесков.
Поселок спал. Уличный фонарь покрывал своим искусственным светом почти весь хозяйский двор. Калитка не скрипнула, и Чопик не проснулся. За домом в темноте звякали крышками от кастрюль ежи.
Ночью, лежа без сна от непроходящего, какого-то светозарного возбуждения, Кашин, вспоминая подробности произошедшего, удивлялся, насколько она, строптивая, независимая, охолаживающая любые лирические поползновения насмешкой, была послушна в его руках, покорна, глина да и только, – и это добровольное ее уничижение, отсутствие какой бы то ни было инициативы, роль жертвы пробудило в нем немалые силы. Она словно знала, что ему нужно, в чем он больше всего теперь нуждается, и давала это. А нуждался он во многом и, прежде всего, в мужской уверенности, что может дать женщине счастье. С Ольгой, даже в лучшие времена каждому их акту должна была предшествовать довольно длительная прелюдия – при этом перевозбужденный Кашин терял половину своих достоинств, потому что, когда его наконец допускали до заветного, оставшаяся до финиша дистанция оказывалась у него короче, чем у жены, и, разрядившись, приходилось использовать дополнительные манипуляции, чтобы выровнять положение, и все это, когда страсть уже миновала, и когда интимные женские подробности теряли притягательность, возвращаясь к своему анатомическому естеству, в общем-то малоприглядному. Долгие годы, а невинность Кашин потерял довольно поздно, долгие после этого годы он приучал свой глаз к зрелищу между раскрытых женских лядвей, убеждая себя, что это красиво. Но без собственного возбуждения, без собственного