главной своей картины, не высказал все, что знает, что выстрадал – а только большое страдание рождает отклик. И тогда неважны временные соотношения твоего труда и зрительского внимания. Потому что большое притягивает сразу, как крик.
Когда призрак сумерек тронул воздух, Кашин спустился в метро и поехал к Иветте. В подземке было так же тепло и деловито, как два месяца назад. Будто ничего не изменилось, – все тот же теплый солнечный октябрь, и сирень зацвела во второй раз. Но наверху было холодно и неприютно. Уже в темноте Кашин повернул за угол, вошел в бесконечный двор и только тогда впервые исподлобья глянул в сторону ее дома. Там, в знакомом окне, за темными шторами слабо теплился свет.
Он хотел подняться на лифте, но подумал, что его грохот будет слишком явным – она догадается и уйдет. Пошел пешком – побежал, неслышно и стремительно, чтобы уже никуда не успела. Не переводя дыхания, нажал кнопку звонка. Звонок прогремел мощно и изобличающе. Какой громкий звонок! Послышались шаги.
За дверью вопросительно стояла молодая тетка – Иветтина соседка.
– Здравствуйте, – сказал он, не узнав своего голоса.
– Иветта, к тебе, – словно смутившись, в сторону сказала соседка, и Кашин деревянно шагнул за порог.
В коридоре было сумрачно, но из приоткрытой в комнату Иветты двери шел свет. Кашин сделал еще один шаг и в глубине комнаты увидел Иветту. Она сидела с ногами в кресле и делала маникюр.
– Это я, – сказал Кашин, – можно?
– Ну, что ты там стоишь, входи, – сказала она, не меняя позы.
Он вошел.
В комнате было все по-прежнему, только в большем беспорядке, словно между вещами обозначился конфликт. Иветта тоже была прежней, или лучше той – только выражение лица у нее стало другим, досадливым, будто ее занятие было ей неприятно. Она еще раз между взмахами пилки глянула на него:
– Пальто повесь вон туда.
Руки не слушались Кашина. Он задумался, снимать ли туфли – домашние тапочки были у него в сумке – и снова застыл на месте.
– Проходи, садись, рассказывай, – снова оторвалась от ногтей Иветта. На сей раз, в ее лице мелькнуло любопытство.
Он сел в кресло напротив и, глядя в стену, сказал:
– Прости меня, прости, если можешь.
Пилка застыла в воздухе:
– Оставим... Лучше расскажи, как ты, как Настя? Между прочим, я тебя видела по телевизору. Ничего, говоришь складно.
Она колыхнулась, будто расшевеливая в себе давешнее чувство.
– Сижу себе, ни о чем таком не думаю. Вдруг крик в коридоре. Господи, что там? – пожар, потоп, соседка кипятком обварилась? А это меня приглашают на тебя посмотреть. Запоминающаяся личность. Ты мою соседку обаял. Так что поздравляю. На большую дорогу выходите, Дмитрий Евгеньевич.
– С кистенем...
– И в самом деле... кисть, кистень, об этом надо подумать.
– Об этом не надо думать, – сказала Кашин.
– Хорошо, – Иветта выразила на лице образцовое послушание.
Она была далеко от него. Не верилось, что это их разговор друг с другом. И все-таки она снова была рядом , и это само по себе было важнее слов. И, когда наступало молчание, казалось, что все, как прежде.
– Хочешь есть? – спросила она.
Он кивнул, хотя не был голоден. Стало быть, расставание откладывалось на неопределенный срок. Она ушла на кухню, оставив приоткрытой дверь, чтобы удобней было проходить с занятыми руками, но из-за этой широкой темной щели комната лишалась былой тайны. И сам он словно был на миру. На журнальном столике лежала тонкая книжица в мягкой терракотовой обложке под названием «Стресс без дистресса». Он открыл наугад и прочел: «Неумолимые биологические законы самозащиты делают весьма трудным завоевание любви исключительно альтруистическими поступками. Но нетрудно следовать по пути альтруистического эгоизма и помогать другим ради корыстной цели получить взамен помощь от них». Неплохой совет...
Вошла Иветта, с подносом и чайником.
– Селье читаешь? Почитай, почитай, много полезного. Я у него вычитала одно соображение о раковой опухоли – что она единственная из живой материи, которая, паразитируя на здоровой ткани, идет к собственной гибели. Умерщвляя орган, она умирает вместе с ним. Любопытно, с точки зрения этики. Только непонятно, почему при таком наследственном стремлении к самоубийству она до сих пор не вымерла.
– Пошли ему письмо со своим коварным вопросом.
– Это мысль...
Иветта нарезала сыр, колбасу, налила чай – и в комнате запахло минувшим.
– Господи, совсем забыл! – хлопнул себя по лбу Кашин. – У меня ведь бутылка шампанского!
Иветта покачала головой:
– Признайся, зажать хотел. На случай, если прогоню.
– С тем и купил – не с тобой, так с другой.
– А ну-ка давай на стол. С этого надо было начинать. А насчет других я не сомневаюсь.
– И правильно, – сказал Кашин.
Вот как все славно – встретились старые друзья, даже обнять можно по-дружески, чокнуться и подмигнуть: живем, дескать. Только она увела плечо из-под его руки. И он сделал вид, что так оно и должно быть, что это он нарочно ее проверял и теперь вполне удовлетворен. Словно без этого движения письмо ее было бы слишком жестокой шуткой.
Время отсчитывали стрелки маленького будильника, стучавшего на письменном столе с назойливой поспешностью. Говоря, Кашин вдруг натыкался взглядом на циферблат и каждый раз удивлялся произошедшим на нем переменам. Словно круча времени иссякала не по крупицам осыпающейся породы, а обваливалась целыми пластами, каждый раз неузнаваемо изменяя свой облик. Так грянуло девять часов, а потом десять. Шампанское было выпито, но у Иветты нашлась бутылка сухого вина, и время, рассыпаясь в прах, сначала погребло взвинченную веселость, а потом поддельную простоту, а потом вымученную задушевность, и теперь нависало валуном холодноватой ироничности.
Кашин говорил не о себе – он говорил вообще – и Иветта внимательно слушала, обратив к нему наклоненное лицо, словно под таким наклоном ей было легче понять, что к чему.
– Любовь – это самоцель, – говорил он. – Процесс, а не результат. У нее не может быть итога. Наивно полагать, что это некое бесконечное восхождение по ступеням духа. Когда она кончается, под ногами не вершина, а бездна, любовь возвышает, только пока она есть. Это скорее перерубленный бикфордов шнур, только неизбежный бег огня, а потом сгоревший пепельный канатик, рассыпающийся от дуновения. Бред все то, что принимают за ее итог: семья, дети... Это уже не любовь – любовь умирает в итоге. Она жива, только преодолевая его.
Кашин не замечал, что ополчается против будущего, которое сам же выстраивал в себе. Теперь он предлагал взамен руку для бесконечного пути, даже не пути, а просто для бесцельной целеустремленности.
– Это, может быть, единственная область, – говорил он, где не действует закон сохранения энергии. Немного дыма и немного пепла – вот и все. Никаких наград за долгую беззаветную службу.
– Любопытно, – сказала она, встала и заходила по комнате, обняв себя за плечи, словно защищаясь. – Может быть, это так и есть. Но кто же говорит об итоге?
– Да, конечно, – немедленно согласился он, – любовь или равна нулю, или, если его перекрутить посередке, знаку бесконечности...
Она, стало быть, опять говорила ему о своем Косте.
– Черт подери, – сказал он, вновь вставая. – Провал в памяти. Я же хотел твой портрет показать. Вот фотография, а оригинал на выставке, можем завтра сходить, посмотреть.