Она молча протянула руку, и он торжественно вручил ей фотоснимок картины.
Она внимательно оглядела свой портрет – было видно, что он ей нравится, потом взгляд ее потух, и она с каким-то темным осуждением посмотрела выше, на Кашина. Он почувствовал, что совершил что-то непристойное.
– Что, испортил, не похоже? – спросил он, догадываясь, однако, что дело вовсе не в этом.
– И где
– Как где? – опешил он. – В Манеже. На выставке. Ты же, вроде, видела открытие. Сама рассказывала.
– Ах да, – оказала она, – как-то у меня не связалось. Но это ужасно.
– Почему? – спросил он, почувствовав, что мурашки побежали у него по спине.
Она посмотрела на него с абсолютным осуждением – взгляд ее светлых глаз был черен.
– Почему? – повторил он.
– Я очень тебя прошу, – сказала она, – немедленно сними ЭТО и никогда не показывай, нигде, ни на каких выставках...
– Почему? – крикнул он.
– Ты хочешь, чтобы я объяснила?
– Да! – он уже все понял, но хотел услышать от нее самой.
– Чтобы Костя не увидел.
– Но это невозможно, – оказал он, улыбаясь задрожавшими губами. – Портрет на выставке. На официальной. Я не могу снять его. Все, что я могу... – он выхватил из ее руки фотоснимок и порвал на мелкие клочки.
Она молча следила за ним – ноздри ее осуждающе раздувались. Его жалкий жест не произвел на нее никакого впечатления.
– Слушай меня, Дмитрий, – сказала она ровным тихим голосом. – Внимательно слушай и постарайся понять. Если тебе хоть немножко дороги наши отношения и то, что между нами было, ты завтра пойдешь в Манеж и снимешь свою картину.
– Но как же так... – Кашин был, как оглушенный, – ты же мне позировала. Ты позировала художнику. А художники показывают свои картины. Так принято.
– Я сделала ошибку, – сказала она. – И теперь я хочу ее исправить. Я не хочу, чтобы Костя знал про нас. Он мне этого не простит. И тогда... тогда... – видно было, что Иветта подыскивает слово, которое не убило бы Кашина.
Он оценил ее усилия и, прежде чем она нашла искомое слово, сказал:
– Хорошо, я сделаю это. Но сейчас невозможно. Поздно. Все закрыто. Милиция. Сигнализация. А завтра утром...
Его била дрожь.
– Спасибо, – сказала она, и в глазах ее мелькнуло прежнее выражение, полное внимания и даже любви. – Ты действительно мой друг.
Однако дрожь не унималась – она переместилась куда-то внутрь, в самую середину его существа и целое мгновение она была сильнее его любви, была, как ненависть, и давала ему силы уйти. И если бы не эти ее слова, он бы, наверно, так и сделал. Он посмотрел на Иветту из того далека, где был свободен и неуязвим, но почувствовал, что уйти – глупо, потому что никакая картина не равна даже одному мгновению жизни, которую он сейчас проживал.
С сознанием исполненного долга он вернулся к креслу, сел, взял со стола сигареты и закурил, – ему нужна была разрядка после сильных чувств. Все это время Иветта продолжала пристально смотреть на него, словно ей было важно докопаться до сути. Он, наконец, поднял к ней лицо:
– Ну, так о чем мы говорили?
Он считал, что оплатил право быть с ней. Теперь-то она поймет, что значит для него.
– Мы говорили о Косте. О том, что он не должен видеть твою картину.
Она произнесла эти слова с выражением мягкой решимости, и окончательность этой решимости была беспощадна. Но чем яснее сознавал это Кашин, тем упрямее он вжимался в кресло, как если бы можно было материализоваться в предмет обстановки и остаться здесь навсегда. Будильник уже назойливо отстукивал первый час ночи, а Кашин, снова разговорившись, делал вид, что не замечает его. Возникла идея, что будет слишком поздно, когда он спохватится, – и тогда она оставит его у себя. И его увлеченность разговором росла по мере движения стрелок.
Но от нее не ускользнул его взгляд, брошенный на часы.
– Тебе не поздно?
– Нет, что ты, – беспечно ответил он, сделав вид, что не понял сути вопроса, и снова заговорил.
Теперь она слушала его не столь внимательно, словно обдумывала его ответ, – и выход был только в самой крайней заинтересованности предметом разговора. Но около часа ночи она прервала ток его слов:
– Тебе пора.
– О, господи! – оживился он, откровенно глянув на будильник, будто только что обнаружил его. – Кажется, я опоздал. Может, остаться, а? – и он заулыбался извиняющейся улыбкой.
Она сидела поодаль, скрестив руки на груди:
– Я вижу, ты задним умом крепок...
– Не надо так, – сказал он, резко вставая. Она была права, но тем сильней можно было оскорбиться.
– Прости, – сказала она.
– Я уеду, уеду, – засуетился он. – Сейчас. – Он полез в сумку и стал рыться в ней, выискивая записную книжку.
– Жаль, что я не договорился... – пробормотал он. Он достал книжку и растерянно листал ее, чувствуя взгляд Иветты. – Проезд Черепановых... не знаешь где?
Она тихо покачала головой, не отводя от него взгляда. Кашин был жалок и понимал это, но сознание, что ему придется уйти, было настолько мучительным, что унижение почти не чувствовалось.
– А метро у вас до которого часа?
– Такси возьмешь.
Он мгновенно широким оскорбленным взмахом оделся. Но снова сник, ослабел, подошел к ней, обнял за талию. Она не отстранилась.
– Если бы ты знала, как мне трудно сейчас уйти.
– Тебе придется.
– Мне негде ночевать.
– Ничем не могу тебе помочь.
– Да, да, я ухожу, ухожу, – забормотал он.
Она протянула ему на прощание руку, и взгляд ее голубых светлых глаз был полон сострадания.
– Прости, что намусорил, – сказал он, кивнув на обрывки снимка на полу.
В метро было абсолютно пусто, но лента эскалатора еще бежала вниз, и молодой милиционер, мгновение поколебавшись, пропустил его.
– Спасибо, друг, – сказал Кашин.
Подошел поезд, и Кашин повалился на мягкое сидение. Куда ему? Он доедет до самого конца – пусть поезд загонят в тупик. Он ляжет вот здесь и заснет. А утром его повезут обратно. К ней. Он проводит ее на работу. И заодно извинится. Нужно обязательно извиниться. Хорошо она его отбрила. И поделом – не будешь пресмыкаться. Задним умом крепок. Ловкач. Кашин даже плюнул в сердцах. Пожилая женщина напротив встала и перешла на другое место. Да, это он хорошо придумал – только бы не выперли из вагона. Можно притвориться пьяным. Заранее лечь, чтобы не заметили с платформы. И тут он вспомнил про ее портрет, и что надо его утром снять. Он обещал, без этого он не сможет показаться ей на глаза. Господи, но это невозможно! Ему не дадут. Вызовут милицию, отвезут в участок. Он позвонит оттуда, скажет, что арестован за хулиганство. А картина висит. Он ни при чем. Он старался. Ну и что? Тогда это конец. Она не простит. Может, ну ее, Иветту. Все равно она больше не с ним. Может, обойдется он без нее? Искусство важнее. Оно над жизнью. Оно и есть высшая правда. Они умрут, а картина останется. Она навсегда. Она