выше...
Объявили станцию метро «Комсомольская», он услышал это сквозь дрему – машинально встал и вышел. Поезд тронулся. Ну вот, называется, поспал в тупичке. Тьфу, проклятье! Последние пассажиры торопливо устремились к выходу. Эскалатор на спуск был уже неподвижен, и неподвижность его была похожа на остановку часовой стрелки. Но минутная еще подымала на поверхность.
Он дважды обошел вокзалы – Ленинградский, Ярославский и Казанский – все скамьи были заняты и, снова очутившись на Казанском, сел в углу главного зала на сумку и уткнулся лицом в колени. Хотелось спать, но сон теперь не шел. Жаль, что он не лошадь, – заснул бы стоя. Устала согнутая спина, от окна поддувало, по полу тек холод.
Встав и вскинув ремень сумки на плечо, побрел мимо облепленных людьми лавок, с трудом удерживая открытыми слипающиеся веки. Ничего, это скоро пройдет. Видела бы она его... Представил жалостливую картину. И обиделся. Все-таки нельзя с ним так обращаться. А как? Он сам ее к этому вынудил. Ну ладно. Все не так страшно. Завтра он будет другим.
В одном из закутков работал буфет – кофе с молоком и булочки с изюмом. После кофе стало как будто легче, и Кашин окинул огромный зал, переполненный спящими и дремлющими людьми, новым, не обремененным переживаниями взглядом. Люди ему нравились, хоть и казались почему-то на одно лицо. Будто ночь и сон снимали всю разность их дел и забот, объединяя в чем-то одном и главном, отчего общее выражалось сильней личного. В них было много терпения, но, кроме того – еще какой-то церемониальной торжественности, причины которой он поначалу не мог понять, пока не сообразил, что они помнят, что пребывают в Москве – словно самый сон в средостении России был для них древним насущным обрядом.
В середине ночи какой-то мужичок уступил ему свою лавку, и Кашин с наслаждением вытянулся на ней во весь рост. Он смотрел в далекий потолок, куда уходили неторопливые звуки ночного зала, – и казалось, что это нижние ветви огромного дерева, кровля из листвы, которую не пробить смурому ненастью ночи. Там жили птицы, и одна из них летела, пересекая пространство, – и по тому, как долго она летела, можно было представить, какая у дерева огромная всепокрывающая крона.
Утром он уже был возле Манежа – до открытия оставалось пять минут. У входа – никого. Это и хорошо и плохо. Не хотелось входить первым. Чтобы не мозолить глаза, он подождал за углом. Его слегка трясло от волнения, и даже подташнивало. Но это скорее от буфетного пойла. Мимо шли машины, выбрасывая на тротуар комья жидкой грязи. Чиновничья Москва спешила по своим делам.
Спустя четверть часа он, наконец, вошел. Да, теперь он был не один – редкие посетители вяло растекались по выставке. Многие зевали и почесывались. Казалось, их пригнала сюда не тяга к искусству (ну, кому оно нужно с утра, натощак?), а потребность в элементарном тепле или необходимость скоротать время перед началом каких-то действительно важных дел. Вот и Кашин здесь оказался по поводу более чем странному. То, что еще вчера было здесь для него праздником и как бы эстетическим сгущением пространства по мере приближения к его собственной картине, теперь выглядело обыденным и неприглядным. Кому все это нужно, все эти холсты, вся эта мазня, претендующая называться живописью. Нет, ничего живого здесь не было – боль, пульсирующая боль бытия жила вне этих рам и стен. Не надо самообольщаться. Мы никто, среди нас нет гениев. Наши картины это лишь наши претензии, наш апломб. Сути они лишены. И Союз художников, членством в котором Кашин гордился, был всего лишь заговором обреченных, сговором слабаков, потому и объединившихся, что порознь каждый из них никто.
Господи, как плохо охраняется выставка. Пара смотрительниц на весь этот огромный, теперь перегороженный Манеж, по которому когда-то гоняли гвардейских лошадей. Бери любую картину и выноси. Ему надо было направо, ближе к стене, но он нарочно свернул налево, а уже оттуда, отмечая, что не попадает в поле зрение смотрительниц, передвинулся к своей картине. Он был один, она была перед ним. Ближайшие посетители могли переместится сюда не раньше, чем через минуту. А, может, через час. А может, никогда. Кому он тут нужен со своей любовью? И все-таки Кашин трепетал. И скальпель в его руке трепетал вместе с ним, как листик осины. Иветта смотрела из глубины холста, и было видно, что она догадывается о чем-то нехорошем. «Она же совсем другая, – вдруг подумал Кашин. – Я совсем ее не знаю». Он был как в горячке, мало, что его трясло, похоже, у него и с мозгами было не в порядке. Они словно плыли куда-то, снявшись со своего насиженного места. Нет, он поступает правильно. Он не Репин, и перед ним не Иван Грозный, убивающий своего сына, что когда-то не понравилось какому-то сумасшедшему, и перед ним не его любимая Даная Рембрандта из Эрмитажа, которую сжег кислотой какой-то литовский недоумок, перед ним всего лишь никому не известная Иветта, которую он отчаянно полюбил и для которой он сейчас совершит жертвоприношение. Она требует доказательств его любви? Что же, он их представит!
Туго натянутое полотно хрустнуло, даже как бы ойкнуло от боли под его скальпелем и стало пульсировать в такт рывкам лезвия. Грунтовка была тонкой, казеиновой – резалось легко, как по живому. Кашин вырезал квадрат головы размером с носовой платок (это могло бы стать отдельным портретом, захоти он ее обрамить) и, оглянувшись, сунул его под пояс брюк, заправив сверху рубашку. Вот и все. Он сделал маневр в обратном направлении и вышел как бы с другой стороны, – никто не обратил на него внимания. Это было так просто, что не поддавалось объяснению. Впору было задаться вопросом, почему же до нас дошло столько полотен, – они так уязвимы для ножа. Неужели мир зрителей состоит по преимуществу из нормальных людей?
Напряжение схлынуло, и Кашин почувствовал в ногах слабость. Его продолжало поташнивать, и он был совершенно мокрый от пота, как после бани. Да, хорошую баню он себе устроил. Такого еще с ним не было. Вот уж действительно – новый опыт. От сумы и от тюрьмы не зарекайся. Что теперь будет? А ничего, картину просто снимут по-тихому, а его известят... Интересно, застрахована ли она? Кашин даже не удосужился поинтересоваться. Куда теперь? Иветта на работе, а вырезанный кусок холста жжет ему нутро. Надо чего-то съесть. И помыться. Побриться.
И еще хотелось плакать. Хотелось рыдать. Если честно, то картины было невыносимо жаль. И в минуты, когда он забывал про Иветту, сожаление просто выжигало его.
После кофе с молоком и булочки с изюмом (похоже, любимым буфетным комплектом москвичей) немного отпустило, и мысли его приняли более ровный и плавный характер. Да, вчера он вел себя преглупо и чуть не погубил их отношения. Он ведь ничего по сути не сделал, чтобы его любили, он жил по инерции своих позавчерашних успехов на любовной ниве... Сколько уже раз он ошибался, перенося вчера в сегодня. Но по инерции здесь ничего не получится. За любовь надо бороться каждый день. Что же. Он поборется. Еще посмотрим, кто кого.
Удачная идея успокоила его и вернула любимое состояние – предощущение чего-то хорошего. Казалось, что выспался, что бодр и здоров.
В магазине «Старая книга» Кулика не оказалось, но Кашину дали позвонить:
– Старик, ты не будешь против, если я вдруг вечером постучусь в твою дверь... Ага, соскучился... Всего на одну ночь... Один, один, успокойся... Пока с ней, но тут всякие сложности. Ничего тебе не понятно. Ну, все. Не забуду. Бутылка за мной.
Меж тем стало подмораживать, снежную кашу прихватило, и тротуары на глазах подсохли, затянув ледяной пленкой редкие лужицы. За облаками, где-то совсем рядом, бродило солнце. А может взять и уехать? Улететь? А через часа четыре позвонить ей на работу. Огорчить. Озадачить. Много бы он отдал за нотку ее огорчения...
Зашел в телефонную будку и набрал ее номер. Сплошное везение – она была дома. Ей перенесли дежурство. До часу еще уйма времени!
– Ну, так я сейчас заеду? – отважно спросил он, зная, что с ее «нет» ему будет очень трудно справиться.
– Зачем? – сказала она не очень вежливо.
– Кофейком напоишь. Опять же подарок для тебя. Не могу же я с ним по городу таскаться. Неровен час – арестуют.
– Ты что, Дима... – сказала она и замолчала.
То, как она это сказала, и эта ее пауза прозвучали для него небесной музыкой.
– Ты что, свою картину украл?
– Ну да, в этом роде...