мой, — подумал я, — что я делаю, что я
В пустынных, безлюдных помещениях валялась разбитая мебель, и душный, пахнущий тлением воздух стеснял мне дыхание. Я проходил через обширные покои, тускло освещенные одинокими свечами. Развороченные постели, сорванные со стен драпировки, заделанные окна, остывающие роскошные камины, занавешенные гобелены. По узким грязным лестницам и через длинные тихие коридоры я спешил, словно лунатик, пока не увидел знакомую дубовую дверь.
«Патера, — непрерывно повторял я про себя. — Патера, Патера…» Эта дверь тоже была приоткрыта. С потолка свисала серебряная лампада с трепещущим огоньком, едва освещая обвисшие клочья балдахина и мозаичный рисунок пола. Я остановился — теперь я
Закутанный в серебристо-серую мантию, тонкую, как вуаль, передо мной стоял Патера — стоял и спал. Его вид внушал мне непреодолимый страх. В глубоких зеленоватых тенях его глазниц крылось сверхчеловеческое страдание, и только сейчас я заметил, что на одной из его крупных и красивых рук недостает ногтевого сустава большого пальца! Я сразу вспомнил то, что слышал о детях, родившихся в стране грез. И снова, как при первом посещении, я услышал шепот.
«Я звал тебя», — прозвучало словно издалека. Но на этот раз не повторилась игра масок. Мышцы лица Патеры набухали, перекатывались и съеживались, но оставались бесформенными, черты были нерезкими, одни губы подрагивали и неприятно кривились на неподвижном как камень лице. Он снова зашептал, очень тихо, звук доносился словно сквозь вату. Сперва я улавливал только шелест, бессмысленный и слитный. Потом начал разбирать слова.
— Слышишь, как поют мертвецы, бледно-зеленые мертвецы? Они разлагаются в своих могилах, легко и без боли; если ты дотронешься до их тел — твоя рука коснется лишь праха. Где жизнь, которая двигала ими, где сила? Слышишь, как поют мертвые, бледно-зеленые мертвецы?
Резкий запах от дыхания Патеры ударил мне в нос — я ощутил страшную слабость. Повелитель сел на ложе сна и снял с себя мантию — он сидел, выпрямившись, обнаженный выше пояса, длинные локоны ниспадали ему на плечи, и я не мог не восхититься его мощными и благородными формами. Его сияющее белоснежное тело походило на статую. И я вложил свои последние силы в вопрос: «Патера, почему ты допускаешь все это?» Ответа долго не было. А потом он вдруг выкрикнул низким голосом, в котором слышался металлический призвук:
Я испуганно вздрогнул, а в следующий миг уже не мог оторвать взгляда от его безжизненных глаз — я был
Медленно и безжизненно опустились его ресницы, от чего мне сразу стало легче.
В его облике проступила невыразимая мягкость; я был зачарован выражением бесконечно кроткой печали на его лице. И снова раздался шепот: «Я
Душераздирающий, поистине адский хохот вырвал меня из дремоты… В ярко освещенном пространстве на месте Патеры стоял
Не помню, как мне удалось выбраться из дворца. Я бежал и кричал. Мужчины пытались задержать меня, но, видимо, безуспешно, потому что когда я снова начал отдавать себе отчет в происходящем, я сидел в каретном сарае. В одной из опрокинутых повозок я заметил целый выводок дохлых чешуйчатых тварей.
В моих ушах еще гремел глумливый смех, но он уже не будоражил меня. Мои нервы в результате постоянного напряжения потеряли чувствительность. Судьба,
Только с учетом этой встречи можно понять, как мне удалось пережить последние кошмары, обрушившиеся на царство грез. Нечувствительность стала моей защитой. Агония страны прошла перед моими глазами чередой абстрактных схем.
Я больше не заходил в свою квартиру и старался избегать кафе. Помимо грязи теперь мне стал противен и Антон: он фамильярно похлопывал посетителей по плечу и говорил на несусветном жаргоне, пересыпанном диалектными словечками.
Жители столицы постепенно переселялись на свободные участки земли. Полями Томашевича не брезговали и вполне респектабельные господа. Там был раскинут палаточный лагерь, тянувшийся до берега реки. Конечно, ночевать в удушливом тумане на сырой глинистой почве было неуютно, но беззаботное настроение не исчезало, и по вечерам у костров часто царило веселье. Люди танцевали, болтали, многие ловили рыбу. Правда, ее обычно приходилось есть полусырой, так как почти сразу после умерщвления она приобретала тухлый вкус. В городе же на ночь оставался только всякий сброд, искавший поживы. Ходить по улицам можно было лишь днем, да и то с большой осторожностью, так как уже много людей пострадало от обвалившихся стен.
Доктор Лампенбоген устроил амбулаторию в заброшенном парке. Там я встретил его, когда он возился с больными, одетый в серый халат. Он рассказал мне про то, как обрушились два этажа в «Голубом гусе»: восемьдесят шесть погибших, семнадцать раненых. Это случилось во время очередного собрания. Американец чудесным образом остался невредимым, но его слуга Джон — доктор кивнул в сторону человека в окровавленных бинтах — получил тяжелые травмы.
Удача ему изменила, посетовал доктор, большинство пациентов умирает.
В бараке передо мной открылось жуткое зрелище: грязь, нехватка перевязочного материала, ржавые инструменты. В леднике, который Лампенбоген каждый раз тщательно закрывал, хранились холодные закуски и стеклянные кровососные банки. Я посчитал уместным выразить доктору свое соболезнование. Он равнодушно усмехнулся и ответил: «Как видите, я отношусь к этому по-другому; не так, как вы». Похоже, он не слишком горевал по своей Мелитте.
Официальный бюллетень и «Зеркало грез» закрылись, «Голос» перешел в собственность американца. Он выходил только экстренными выпусками и освещал события дня в телеграфном стиле. По вечерам Жак со своей шпаной громко рекламировали листки. Они пользовались большим спросом, так как приносили все более волнующие новости.
В последние дни выросло число патологических явлений. Встречаясь на улицах, люди грез часто впадали в странное состояние: они начинали совершать одинаковые непроизвольные движения, воздевая