драгоценности у нее самой или у кого-нибудь еще, не знаю.
– Раньше вы знали Бориса Исааковича?
– Нет. Вот тогда и узнала, кто он такой и как его зовут. В прежние годы изредка захаживала к ней, но соседа не видела, да и вообще не ведала о его существовании.
Лишь сейчас я заметил, что передо мной лежит надкушенное яблоко…
Дорфман на этот раз был какой-то притихший. От Марии Гавриловны я заехал за ним и привез в прокуратуру.
– Разве вы не все выяснили у меня за те два раза? – спросил он, напоминая о прежних наших встречах, и его печальные глаза остановились на мне.
– Должен вас разочаровать, Борис Исаакович. – Я зашелестел бумагами, перелистывая уголовное дело. – Во время нашей первой встречи ничего не упустили?
– Я сказал даже больше того, что знал, – с обидой произнес он. – По крайней мере, ответил на все ваши вопросы, а их было много… В ту ночь даже плохо спал.
– Из-за моих вопросов?
– В основном, да.
– Были ли другие причины вашей бессонницы?
– Да. Я вновь вспомнил убиенную мадам и в который раз подумал об абсурдности бытия, о бренности всего сущего… Конец ждет каждого, но никто не ведает, когда и как он наступит… Вы знаете, – он прищурился, – в детстве казалось, что я буду бессмертен… Смешно, правда?
– Платон говорил о бессмертии души, а тело – это просто оболочка. – Философ из меня не ахти, и эти слова я произнес, думая лишь над тем, к чему выйдет наш разговор.
– Ерунда все это, – тотчас с готовностью отозвался Дорфман. – Все покроется прахом – тело, душа и прочее… Помните у Державина:
Я заметил, что, если бы не картавость, у него хорошая дикция.
– Пропасть забвенья не всегда глубока, Борис Исаакович. Иногда находят даже то, что лежит на самом ее дне, – вздохнул я и добавил: – Разумеется, когда возникает необходимость в этом.
– Вы – оптимист, как вижу.
– Молодость тому виной, – улыбнулся я. – Да и профессия такая: поневоле должен воскрешать в памяти людей те события, которые они на самом деле забыли или, по тем или иным причинам, стараются предать забвению.
– И каковы успехи? – спросил он медленно.
– Пока не жалуюсь. Некоторые за это меня хвалят, другие… хулят. Как вы тогда выразились, Борис Исаакович, а? – Я снова улыбнулся. – «Сосуд моей памяти пуст, молодой человек, и ничего в нем нет, до самого донышка!»
– Ого! Вы это запомнили? – удивленно спросил он. – Мне льстит. Впервые слышу, чтобы меня цитировали.
– Занес в кладовую памяти ваш афоризм, – не меняя тона, произнес я. – Но – отвлекся. Хотел сказать, что не все еще вычерпал из сосуда вашей памяти. Видать, он глубок и хранит немало тайн.
Дорфман уже весело улыбался, и печаль в его глазах исчезла.
– Опять вы мне льстите.
– Ничуть. А теперь будьте добры ответить на вопросы, которые сейчас сформулирую. Значит, так: посещала ли Лозинскую за два-три месяца до ее убийства одна женщина? Если да, то присутствовалили вы при этой встрече и о чем шел разговор? Почему не сказали об этом во время нашей первой встречи? – выпалил я одним духом.
– Вы обрушили на меня шквал вопросов, дайте хоть опомниться, – взмолился Дорфман, но я заметил, что он ничуть не обескуражен.
– Тайм-аута не будет, Борис Исаакович, – сказал я, на этот раз сухо. – Итак, жду…
– Я не сказал об этом на первом допросе потому, – медленно и с расстановкой произнес Дорфман, – что ни на какой встрече между мадам и некой женщиной не присутствовал, никакого разговора не слыхал и… больше ничего не знаю, – развел он руками.
– Это – окончательно и бесповоротно?
– Да. Мне нечего добавить, все сказал. – Дорфман вольно откинулся на стуле.
– Тогда у меня есть такое оружие, как очная ставка, – произнес я устало.
– Думаете, это развяжет мне язык?
– Надежды, конечно, мало, но я приду к окончательному выводу, что вы лжете. Извините, последнее слово эвфемизмом заменить не могу.
– Или не хотите?
– Да, не хочу, как вам не хочется говорить правду. – Я по барабанил пальцами по столу и докончил: – Ведите себя разумно, чтобы тень подозрения не пала и на вас.
Он сделал едва уловимый жест рукой и досадливо поморщился:
– Можете подозревать меня в чем угодно, но я чист, как херувим.
Еще несколько минут шел между нами этот бесплодный разговор, а затем я записал его показания и велел подождать в коридоре.
…Ахра помог быстренько доставить Марию Гавриловну. Я в темпе провел опознание, а когда она указала на Дорфмана, свел их на очной ставке.
Мария Гавриловна слово в слово подтвердила все то, что говорила мне сегодня.
– Ну как, Борис Исаакович, – спросил я Дорфмана, который сидел напротив Марии Гавриловны в смиренной позе, – говорит ли правду эта женщина?
– Да, она говорит сущую правду, – ответил он мгновенно.
Он полностью подтвердил показания Марии Гавриловны. На такое легкое признание я не надеялся и очень удивился, но виду не подал. Грош цена тому следователю, который ахает при каждой крохотной удаче. Сейчас она заключалась в том, что я мог, наконец, исключить Марию Гавриловну из числа подозреваемых. Мое положение, конечно, не облегчалось, но все-таки…
Ахра повез Марию Гавриловну домой, а я задал Дорфману еще несколько вопросов.
– Не понимаю, почему упорствовали из-за ерунды. Не могли сразу сказать? Обязательно нужно было доводить до очной ставки? – Я был сердит.
– Не держите зла на меня, – по-простецки ответил Дорфман. – Как в песне поется? «Что-то с памятью моей стало…»
Он покрутил пальцем у виска. Широкий рукав рубашки при этом съехал чуть вниз, и на тыльной части руки мне бросилась в глаза татуировка: «Уваров».
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
В конце лета пошли обложные дожди, а иногда даже хлестал ливень.
В один из таких ненастных дней я сидел у себя в кабинете и в который раз рассматривал дактилокарту на Дорфмана,
Отпечатки его пальцев, Ганиева и тех, кто попал в поле зрения следствия, были взяты давно, еще до меня, даже на двух дактилокартах, но тогда они не пошли на пользу, потому что преступник четких следов пальцев на месте убийства Лозинской не оставил и сравнивать их было не с чем.
Совсем недавно, видя, что вновь хожу по замкнутому кругу, я решил направить дактилокарты на Ганиева и Дорфмана в информационные центры МВД ГССР и СССР.
На это действие натолкнуло странное поведение Дорфмана до очной ставки с Марией Гавриловной. Да и татуировка на его руке заставила меня призадуматься. Вопроса же Дорфману о ее происхождении я решил не задавать.
Ганиев тоже вел себя странно на всем протяжении следствия. Может, Лозинская все же решила вверить ему свои драгоценности, думал я; ведь от Марии Гавриловны она их унесла и, кроме Ганиева, у нее на свете никого не было? А может, он взял их насильно и при этом пристукнул хозяйку чем-нибудь, ведь богатство затмевает разум?
…На оборотной стороне дактилокарты Дорфмана было указано, что никакой он не Дорфман, а Уваров