Погромные настроения не локализованы ни пространственно, ни во времени; можно говорить о затухании погромной пандемии и ее вспышках, но не об избавлении от нее. Погромные эмоции разлиты в массах, накапливаются исподволь, чтобы однажды проявиться во всей мощи своего первозданного безобразия. И нет страны, более благоприятствующей всем видам погромов (от спровоцированных сверху до стихийных), чем Россия. Режим тому не помеха. Напротив. Он лишь старается придать им неклассическую форму (ибо сам опасается всяких предельно зараженных эмоциями толп – это ведь не отрепетированный энтузиазм первомайских демонстраций).
Говоря об антисемитизме партийной элиты, нельзя останавливаться лишь на утробном характере его. Любопытно, что откровенный антисемитизм начинает поощряться сверху именно после отказа от первоначально искренних всемирных упований революции. После того, как ставка на классовую солидарность мирового пролетариата оказалась битой, вожди уразумели, что единственная реальная их опора – свой народ, которому надо кое в чем и потакать.
22.12. Вчера было не до записей – прокурор потребовал нам с Дымшицем расстрела, Юрке и Иосифу по 15 годам, Алику – 14 и т. д. Даже Сильве – 10. То, что приговор суда будет полнейшим образом отвечать пожеланиям прокурора, для меня несомненно – ведется крупная политическая игра, в которой наши судьбы в расчет совершенно не принимаются, мы даже не пешки, пешки – это судьи и прокурор. Поскольку я (в качестве советского смерда) лишен доступа к сколько-нибудь объективной политической информации, я могу только строить догадки о факторах, определяющих наши судьбы. Умозрительность посылок делает для меня равновероятным как осуществление смертного приговора, так и отмену его в последний момент.
Сегодня я уже готов «присоединиться к большинству», вчера же я был несколько выбит из колеи. Даже слегка поколотил Белкина – прорвалось давно накопившееся против него раздражение. Привезли меня вечером из суда, я больше жизни жажду одиночества, чтобы справиться с собой перед лицом костлявой, принявшей облик прокурора (у нее еще много метаморфоз впереди: послезавтра она заговорит устами судьи, потом – со страниц всяких официальных бумаг, а под конец прикинется каким-нибудь толсторожим надзирателем), а Белкин, узнав о «пожеланиях» прокурора, вяло констатировал его кровожадность и, захлебываясь от волнения, начал читать вслух письмо от какой-то Вали. Я ходил по камере, стараясь собраться с мыслями, приноравливаясь к новому своему положению и… мне никак это не удавалось. В голове метались обрывки мыслей: «Оно и лучше, чем 15», «Пропади оно все пропадом», «Не все ли равно когда умирать», «Мы еще посмотрим» и т.п., – и все более и более угнетало чувство растерянности, душевного смятения, до крика хотелось одиночества, тишины и темноты – без чужих глаз. Наконец, когда он отложил в сторону письмо и попытался втянуть меня в обсуждение его подробностей, я не выдержал. «Не мог бы ты оставить меня в покое хоть сегодня?» Кончилось это тем, что я трижды стукнул его головой о стену – в соседней камере вообразили, очевидно, что это сигнал и ответили бодрой морзянкой. Больше я не слышал от него ни слова, а сегодня, вернувшись из суда, в камере его не нашел – убрали. Сижу – наконец- то! – один.
Поскольку я не собираюсь осчастливливать своими дневниками человечество, а для меня ценность их теперь под большим вопросом, я надумал было предать их огню. Однако потом решил не спешить (одно уж это говорит о силе инстинктивной надежды на жизнь – вопреки всем логикам). Но мне, к несчастью, не до клинического анализа трепыханий души на грани небытия (или инобытия). Ограничусь фиксацией пустячков. Впрочем, на сегодня хватит.
23.12. Комедия кончилась – дело за приговором. Завтра в 6 ч. вечера. В моем распоряжении весь вечер и завтрашний день. Сижу один, по поводу Белкина никто меня не вызывал – без наказаний, видно, обойдется.
Сначала «высшей меры наказания», причем для всех, потребовал общественный обвинитель Медноногов (я его зову Меднолобовым), но я решил, что он не вкладывает в это «устойчивое фразеологическое словосочетание» специфически кровавого смысла – ан, промахнулся.
Любопытная – и весьма характерная – деталь: Меднолобов еще в ходе судебного расследования все допытывался, с какой целью мы сначала назначили побег на 2 мая. Ему объяснили: возможность незаметно съехаться в Ленинград большой группе людей, разъехаться по домам в случае отмены побега и т. п. Однако он возопил позавчера: «Неспроста они планировали совершить свое гнусное преступление именно 2-ого мая – они хотели испортить праздник мирового пролетариата! Неспроста они задумали это злодеяние в юбилейный год, когда весь мир отмечает 100-летие со дня рождения Ленина!» После его выступления ко мне подошел Лурьи:
– Ну, как?
Я: Экая, право, дубина! Надеюсь, требуя высшей меры, он не имел в виду расстрела?
Лурьи: – Конечно же нет.
Я: – А как вам понравилось относительно 2-го мая и юбилейного года? В следующем году партсъезд – тоже торжество мирового пролетариата. Не знаешь, в каком году и родине-то изменить – сплошные торжества!
Лурьи: – Уже очень вы момент неподходящий выбрали – и смерть Курченко[8] и Ассамблея ООН…
Я: – Характерно, что именно сейчас в ООН принята резолюция о борьбе с угоном самолетов. Пока в СССР не было таких случаев, не очень и в ООН шевелились. А тут, видать, надавили – и порядок.
Лурьи: – Почему не было случаев? Вот же в том году…
Я: – Было, конечно, и до того года, но все это удавалось замалчивать… не так скандально, как с нами получилось. Кстати, им ведь, несмотря на стрельбу и трупы, дали, кажется, одному 15, а другому – точнее другой – 14 лет.
Лурьи: – Не ожидал… Никто не ожидал… Это беспрецедентно! Но не отчаивайтесь – я уверен, что до смертного приговора не дойдет – слишком скандально.
Я: – Боюсь, что раз прокурор потребовал – нас приговорят к вышаку.
Лурьи: – Не буду от вас скрывать… не исключено, что суд приговорит вас к смерти. Но, уверяю, они просто хотят, очевидно, провести вас по всем ступеням ожидания казни, а потом помилуют.
Я: – Будем надеяться. Хотя помилование я не намерен писать. Во всяком случае сейчас – потом, может, превращусь в тварь дрожащую, тогда… Но человеческого облика мне не хотелось бы терять.
Лурьи: – Может, до этого не дойдет. Что я говорю «может» – я уверен!
Я: – Вы их плохо знаете. Я, конечно, понимаю, что наши судьбы им до лампочки – тут расчет на другое. Но именно поэтому, почему бы нас не разменять?
Лурьи: – Такого никогда не было.
Я: – Мало ли чего не было? Помните, к Рокотову и Файбушенко[9] применили обратную силу? И разменяли.
Лурьи: – Это случай, о котором вспоминают разве что специалисты, а ваше дело – другое.
Я: – В 1963-4 годах на спецу расстреливали за всякий пустяк. Не верите? Конечно, это делалось сугубо втихую. Особенно за антисоветские наколки на лице… Тоже ведь результат расширительного толкования статьи – их по 77,1 судили. А давно ли за побег из лагеря судили по 58-14 – как за саботаж и экономическую диверсию? По 25 давали.
Лурьи: – Ну сейчас не те времена. Как вы с последним словом? Это очень важно теперь.
Я: – Каяться я не буду и вины, разумеется, не признаю – разве что по 83 статье. Вы заметили, что прокурор объявил меня русским? Думаете, им движут лишь академические страсти? Уверен, что это неспроста. Одно дело, если 2-х евреев приговаривают к вышаку, и другое – одного еврея и одного русского. Никакой дискриминации. Я об этом скажу в последнем слове.
Лурьи: – Глупее ничего не придумаешь! Это всего лишь ваши домыслы. Он же не расшифровывал подтекста? Так зачем же вам это делать? У вас, по-моему, и так хлопот хватает – стоит ли мудрствовать в вашем положении? Ведь говоря об уверенности, что суд – этот или кассационный – не изберет вам меру наказания, связанную с физическим уничтожением, я имею в виду и ваш отказ в дальнейшем от боевого задора, очень, в вашем положении неуместного.
Я: – Неуместен он только в смысле стилевой безвкусицы или пренебрежения стилем, правилами игры,