называемого марксизма, убежденный, что таковые неизбежно связаны с лагерными бараками, мечтал поселиться в Израиле и знал, что безуспешность попыток добиться разрешения на выезд не случайна. 20 месяцев – от освобождения из тюрьмы до нового ареста – были для меня сплошной душевной судорогой. *** Хотелось бы большей согласованности поведения в суде. Конечно, каждый имеет право на использование личного шанса. Упреки тут неуместны, ибо попытки реализовать этот шанс в данном случае прямо не посягают на чужие судьбы, а питаются некими иллюзиями. Я считаю, что сегодня решается нечто более значительное, чем моя участь и готов не очень принимать ее в расчет. Кто-то думает иначе, иначе и действует. Не подбирать же людей по принципу их вероятного поведения на суде? Хотя, это, может, было бы намного правильнее всех прочих принципов отбора. Есть любопытная особенность у впервые попавшего в руки КГБ – он не верит, что его будут судить всерьез. Когда жестокость, произвол, бездушие и бездуховность, будучи сущностными характеристиками государства, умело маскируются, когда служба промывки мозгов поставлена на широкую ногу, когда для подавляющего большинства граждан этого государства земля – без всякой иронии – начинается, как известно, от Кремля (да там и кончается), – тогда только серия болезненных ударов под ложечку может помочь выработке трезвого понимания изнанки социально-политических мифов. Тебе удалось чуть приподнять радужный занавес, едва бросить взгляд в закулисный мрак, и ты, ужаснувшись несоответствию его разыгрываемому на подмостках, преисполнился обличительного духа, пафос которого – правда и справедливость (разумеется, крайне абстрактные даже в своей конкретности). Тебе кажется, что ты все понял и окончательно распрощался с судьбой законопослушного болвана. Но ты романтик и власти и вообще-то жестокой, но трижды жестокой к уяснившему ее лицемерие, противостоишь весьма благодушно. Поэтому, когда однажды тебя приглашают на казнь, ты не веришь этому в глубине души. Слишком долго тебя пичкали заверениями в гуманизме, демократизме и справедливости, бескорыстие твоих побуждений очевидно не только тебе, чтобы поверить, что тебя всерьез признают врагом и всерьез покарают. Вот тут и проявляется парадоксальная ситуация: тебя зачисляют в особо опасные государственные преступники, а ты, оказывается, в глубине души веришь всем декларациям государства. И только позже, когда оказываешься в самой сердцевине государственного механизма – в лагере, – где представителям власти маски кажутся стеснительным бременем, где принципы, на которых зиждется государство, выступают в наиболее чистом виде, начинаешь со стыдом постигать, до какой степени рабским был сам твой протест. У не прошедшего через лагерь (я имею в виду достаточно определенный тип сознания – романтически-бунтарский) нет взрослого отношения к этой системе как к беспощадному, лицемерному и беспринципному врагу, карающему самым жестоким образом за всякий чуть-чуть смелый шаг даже юнца, играющего в оппозицию. Тюрьма – школа свободолюбия. Если тебя не сломают или не привьют тебе дух конформизма, когда хребет так гибок и изящен, ты устыдишься былого благодушия. С некоторого момента ты – всегда мишень для пинков, а финты тебе не к лицу – нельзя оставаться личностью и избежать пинков, ибо всякое их смягчение дается лишь ценой измены себе. Надо или стоически принимать их, не уклоняясь, или отвечать на каждый пинок полновесным ударом. Им недостаточно одной твоей уступки, они потребуют все больших и больших, пока в тебе не останется ничего своего. Лучше уж и не начинать. Мой второй следователь майор Никулушкин сказал, досадливо морщась: «С вами, которые сидели, невозможно работать». Еще бы! – ведь набор средств обработки арестанта не очень и богат: наседка в камере, магнитофон в стене, подделка показаний твоих друзей, искаженная запись твоих слов, игра на интимных подробностях твоей жизни, посулы смягчения наказания и угрозы расстрелом… Ну и еще дюжины не менее банальных трюков. Казалось бы, зачем им твое признание вины и раскаяние, если у них достаточно материала для твоего осуждения на любой, им угодный, срок? Но если ты не доведен до состояния кающегося грешника, дело теряет характер завершенности, как бы повисая в воздухе вопросом о моральной правомерности суда над инакомыслием. Или тут бессознательная дань средневековому народному убеждению, что поистине виновным является лишь признавшийся в преступлении? Одного такого признания было достаточно для осуждения. Тогда Вышинского можно считать теоретизировавшим инквизитором советского средневековья. Дело еще и в религиозной сути тоталитарного государства, где политический противник – не столько даже преступник, сколько еретик! И, может, в нечистой совести, не выносящей публичных уличений в подлости. ***Да, в трезвые минуты я говорил себе, что так обставленный побег – самоубийство. Это не значит, что я не пытался сделать все возможное, чтобы вывернуться из петли. После неудачной попытки склонить Дымшица к отсрочке побега, я с тем же предложением обратился к двум наиболее мне близким людям. Все мои соображения были зачеркнуты возгласом отчаяния и возмущения: «Еще год, еще целый год!» Теперь я виню себя в болезненно щепетильной демократичности, нежелании вслух констатировать факт, что с некоторого момента все бремя фактически легло на меня и мне нужны соответствующие полномочия и права. В таком государстве быть демократом проигрышно.
Еще и потому никто не содрогался при мысли об аресте, что все дали согласие на смерть: мы решили, что если самолет-перехватчик будет пытаться нас посадить под угрозой расстрела в воздухе, мы на посадку не пойдем.
Как-то раз Иосиф и Изя разругались вконец, обсуждая методику вербовки участников побега. Amor fati Иосифа толкал его к подчеркнутому обнаружению трагизма, тогда как Израиль откровенно ориентировался на успех как жизненный принцип. Один настаивал, чтобы всем было сказано: «шансов на удачу практически нет, вероятность гибели столь же велика, как и вероятность тюремного исхода», другой считал успех обеспеченным и не желал отпугивать возможных участников побега. В конце концов победил Иосиф. Но мы тратили слишком много сил на примирение разногласий, поиск компромиссов. Эта вечная середина, такая теплая и привычная в обыденных ситуациях и расслабляющая, распыляющая силы в моменты, когда вместо словопрений нужен приказ. В иные минуты плохая диктатура стоит хорошей демократии, раз уж нет ни умения, ни времени сделать эту демократию организационно гибкой. ***Дымшиц, говоря об антисемитизме в стране, рассказал в частности о выкрике автобусного кондуктора: «Мало вас Гитлер стрелял!» Прокурор Соловьев пытался превратить этот случай в анекдот, а потом с казенным пафосом распинался за советский народ, в котором в принципе не возможен антисемитизм. Господи, как их распирает от гордости своим демократизмом, если только они не заталкивают тебя в кремационную печь! Ведь тебя же не бьют каждодневно палкой по голове, а ты все не доволен! – вот подтекст их рассуждений, логика твари дрожащей, которую наконец-то (временно!) перестали ставить к стенке за просто так, чуть- чуть ослабили ярмо, и она вообразила себя свободной личностью, горестное возмущение Малюты Скуратова, которому царь-батюшка по-домашнему внушил, чтобы топором пока пореже баловался…
И все же, в чем дело? Почему это автобусное происшествие не работает? Потому ли, что оно не обременено социально-политической конкретностью (такое возможно едва ли не в любой стране, и, следовательно, важна лишь специфика проявлений антисемитизма, а не сам факт его)? Только оперируя фактами враждебного отношения к евреям на всех уровнях данного общества, только обнажив их неслучайность именно в этом государстве, слиянность их с некой сутью его, только проиллюстрировав этими фактами каждый официальный вопль о равенстве и братстве, можно надеяться, что сказанное тобою – не общее место. Традиционная религиозная ненависть? – да! Пещерная боязнь чужого и вражда к нему как к олицетворению непонятного и, следовательно, потенциально враждебного? – конечно! Экстраполяция на чужого всего в себе мерзкого? – само собой! Самый доступный способ самоутверждения? – да! И еще с дюжину таких да. Но самое, я думаю, специфическое – антиинтеллигентская настроенность, а в народном представлении жид и интеллигент сопряжены (то и другое ругательство я слышал не единожды еще в детстве – в адрес интеллигентов-неевреев и евреев-неинтеллигентов). Если российский пролетариат венчает, по заверению Ленина, мировую историю, то руки без мозолей и очки под шляхой презираются узаконенно. Но главное – неприятие личности, не умещающейся ни в бараке, ни в общежитии, ни даже в алюминиевых чертогах будущего.
Дымшиц рассказывал об этом автобусном случае с неподдельным волнением. Значит, для него он работает и без всяких аналитических приправ. Переиначу вопрос. Когда он работает? Очевидно, тогда, когда ты уверен если не в дружелюбном к себе отношении, то, во всяком случае, в непредвзятом; если ты еще не выблевал заглоченные тобою пропагандистские пилюли и не научился отличать фасад от задворков. Тогда такой случай возмущает, тогда он чудовищен. Но если для тебя (например, для прокурора) не секрет отношение всех слоев общества к евреям, если ты и сам разделяешь его, то что же тут чудовищного, в этом сожалении – сочувствии Гитлеру? Кто не слышал этот выкрик десятки раз и кто не видел, как снисходительно в лучшем случае реагируют на него все сподобившиеся родиться не-евреями?