Остроумный Иван Ильин в ответ напоминает ему, что вещь ещё в работе и посылается только чтобы узнать мнение товарища и ничьё больше:
«А вот были бы Вы профессиональным акушером, то Вас отдали бы под суд. Слыхано ли дело: без согласия родильницы выдрать из неё треть ребёнка и послать по почте напоказ?! Во-первых, нужно согласие родильницы; во-вторых, ребёнка не отдают напоказ по третям. Ручаюсь, запретили бы практику… За это разоряйтесь: гоните Оле всю книгу заказным».
Иван Сергеевич не медля приносит извинения другу. Однако и тот, и другой очень напрасно надеялись, что инцидент исчерпан.
Иван Александрович Ильин, видно, плохо до того момента представлял, как далеко зашла О.А. в своей власти над И.С. Вряд ли можно было тогда заподозрить, что писем Париж — Берлин и обратно, потом в оба конца Париж — Цолликон вряд ли меньше, чем Голландия — Франция и обратно. И что адресаты отнюдь не одинаково её воспринимают. «Суббред» — такого о себе она не представляет даже в шутку, с юмором там было не очень.
Словом, «Оля» истолкует разрешение автора прочесть всю книгу целиком слишком широко, она позволяет себе оценку труда Ильина: написано «тепло».
Простодушный И.С. пытается уладить инцидент мирным путём: «О.А в восторге безумном от чтения «О тьме и просветлении».
Но вот уже И.С. начинает не очень удачно «задабривать» друга: «Эта пчела много высосала меду из «О тьме и просветлении», а сейчас погибает в холоду, сырости, дыму».
Успокаивает Ильина: рукопись вернулась к нему, но он «ещё почитает». Пытается смягчить сердце друга: если бы он «был богат», немедленно опубликовал этот труд, «для многих — откровение». Опять благодарит за новую посылку из Швейцарии: получил «сардины — звери… сверхпервый сорт!» И опять о том же: О.А. замерзает, у них в доме - 4 градуса.
Может показаться, что «Философия Гегеля…», «Поющее сердце» и все «Аксиомы религиозного опыта» Ильина, его статья о Шмелёве для американского журнала «День русского ребёнка», намерение И.С. «нырнуть» в третью книгу «Путей Небесных»; сравнение с «Бобком» Достоевского некоторых общих знакомых эмиграции, как бы выбравшихся из-под земли для повторного круга своих прежних действий; или обсуждение недавно опубликованных Иваном Буниным «Тёмных аллей» и переработанного Шмелёвым «Куликова поля»; или забота о финансовой помощи писателю Шмелёву из Фонда Ив. Кулаева и некоторых источников, ведомых только Ильину-«кормильцу», и многое другое — что всё это сможет навсегда увести их от инцидента с нарушением запрета.
Некорректное поведение Ольги Александровны только-только набирало силу.
Если бы она угомонилась хотя бы с идеей побывать в послевоенной стране СССР! Не такова О.А! В обход Ивана Сергеевича, настроенного непримиримо к Советскому Союзу, по его убеждению, не имеющего ничего общего с Россией и русским народом, — она интересуется обстоятельствами получения советского паспорта А Ремизовым. Ольгу Александровну занимала эта дикая с точки зрения друзей идея: и уж не вместе ли с Аром, да и как иначе, возможность увидеть Родину. Ложь-предлог — «выразить восхищение» был непереносим — ремизовский «адрес-то она узнает в подсоветской газетчонке», фактически занимавшейся вербовкой желающих вернуться на Родину.
Она запрашивает парижский адрес Ремизова, который живёт на той же улице Буало, где живёт И.С., - у…Ильина (?), а заодно даёт свою оценку рукописи Ивана Александровича — «деловито и не без тепла». Как будто здесь кто-то, кроме Шмелёва, жаждет оценок! Только подливая масла в огонь. Ильин непреклонен: никаких адресов, никакого права на оценки. Ильин понимает беспомощность друга, но истина дороже.
Запоздалое открытие, что у тебя нет никакой интимной тайны — вещь болезненная. И.С. больше не надеется воспитать О.А., сокрушается («Господи, я плачу!»): все его силы и вера в О.А. ушли впустую, «талант поразительнейшей одарённости» «одержим бесовским», «это болезнь сердца».
А «за кадром» всё время — её пошлое доказательство порядочности: не принадлежать физически! Общаться духовно! Это могло, возможно, удовлетворять голландского мужа. Ильиных не проведёшь — дверь их дома давно закрылась для О.А.
И ничего невозможно было объяснить Ивану Александровичу, у которого были свои строгие принципы и свои правила игры, и здесь они как раз диктовались по-старомодному. Так что «игра» — вообще чуждое слово.
Однако друзей выбирают лишь однажды, потребность складывается навсегда, прирастает к коже и прорастает вовнутрь.
Конечно, Иван Александрович давно обо всём составил своё мнение. И не только потому, что получал от друга постоянную информацию о письмах в Париж из Голландии от «его ученицы» берлинских времён; о встречах 1946-го послевоенного года в Париже, обо всём главном. Много сказали ходатайства Ивана Сергеевича быть с О.А. «помягче» в связи с первой и особенно второй страшной операцией, о ней речь впереди… О, там было много нюансов, в этих вставках об О.А. Так что Иван Сергеевич довольно безуспешно скрывал свою безысходную страсть под искренней ролью наставника дарования О.А.
Вот «Каак повернулось-то!» — сокрушается И.С.
И вот теперь его «взорвало», «не могу спокойно, так мне отвратно». Что приняла «бесовское за Божье», что предала его, поставила в неловкое положение. Унижения в Париже, дома и в театре, прямые оскорбления, вечные перепады в настроении, нервное заболевание глаза — всё меркло перед духовным предательством и коварством обоготворенной им женщины. И вот И.С. тихо «взбешён», как он это умел только с идейными и литературными врагами:
«В Ольге Александровне я встретил лучшее издание персонажей — некоторых! — Достоевского. При всём обаянии, поразительнейшей одарённости! — но такие вывихи, такие спазмы… Господи, я плачу… Ведь такая душа, сердце… будь светло направлены — огромное могли бы творить в Жизни! И как же я горел, хотел дать правильный путь… берег! Сколько — может быть — настоящих перлов рассыпал в письмах!.. — чтобы к сему пришло!! О, скрежещу… И главное — невиновна!.. да, да. От болезненного самолюбия, от упрямства одержащего! Не поверил бы, скажи мне всё это года три-четыре тому!..»
И ответное признание Ивана Александровича:
«История с Ольгой меня не удивляет. Не хотел мешать Вам — давно уже помалкиваю. Я знаю её лучше. Теперь Вы видите её вернее. От Достоевского и от великих талантов там ничего и никогда не было. А от обычного женского тщеславия — даже в религии — тем более в религии — край непочатый. И ещё…
Четыре года я проходил в Берлине частным образом идею
Но и Ивана Сергеевича не свернёшь с его точки зрения. «Нет, она талантлива, и о-чень… да только вот мельком, сразу… скользнув — всё и губит… А я знаю: очень одарена! О.А. мне искренно про жизнь писала, всё, исповедовалась… Несчастная она, вот что. Жизнь её помотала, потравила… — знаю, не только от неё. Горя видела, хлебнула, а залежи великие, наследье предков, сундуки!.. Да вот ключей-то — не подберёт. В живописи — многие свидетельствуют — большие успехи…»
Дальше — как дала О.А. «Ярмарку» к «Чаше», то есть «родное дано, тепло, свет дан…». И как сожгла всё самое лучшее из-за одного только неосторожного слова: «нет своей идеи».
Всё, все обиды он теперь припомнит в очередном письме другу, оскорблённый предательством любимой женщины. Как О.А. критиковала образ Оли Средневой в «Куликовом поле». Пыталась переубедить в отношении Церкви «с чекистами в рясе», всего же больней и оскорбительней — совет предложить им в Большевизии «Богомолье» и «Лето Господне», мол, «обязательно издадут». Без его-то согласия! Да ещё каким-то боком О.А. приплетала к предлагаемой акции мнение Арнольда, разумеется, с ней согласного — издадут. Уж не собираются ли они захватить его книги с собой, если поедут?!
Она, видно, давно забыла или уже не придавала значения использованию ею когда-то Ильина в