И посылал к такой-то матери Вейлера, точь-в-точь как дядюшка. В этом году после праздника Святого Луки я расспрашивал людей, как поживает старый костоправ, и мне ответили, что он залег в мешок, набитый сушеным дроковым цветом и ржаными отрубями, чтобы вылечиться от слабости, которая забралась к нему в желудок.
— Все еще записывает лотерейные номера?
— Бросил. Теперь высчитывает, в какой день умрет.
— Долго ему еще?
— Не говорит. Но, по его словам, смерть что-то запаздывает.
Вчера сказали мне, что он скончался неделю назад. Брат из Ольгина как раз прислал ему несколько коробок сигар для соседа. Одну коробку выкурили в ночь бдения над усопшим.
— Дыму было, словно стог сена сгорел. А Пардо лежит себе в мешке, набитом дроковым цветом.
Почерк у Пардо из Понтеса был округлый, очень четкий, и у заглавных «Е» он вырисовывал очень красивые завитушки-хвостики. Отменно свистел. Когда я был маленький и Пардо приходил к нам в аптеку, я всегда упрашивал его посвистеть, и Пардо после долгих отнекиваний изображал для меня дрозда, горлинку и певчую птичку, которую на Кубе именуют «тороро» — кубинский соловей. Он подражал песенке влюбленной самочки и, поводя возле губ ладонью правой руки, воспроизводил трели, переливы, завитушки, затейливые, как хвостики у заглавных его «Е». Да почиет он в мире!
СИЛВА ДА ПОСТА
Силва да Поста прожил в Буэнос-Айресе лет двадцать, из них большую часть проработал санитаром в сумасшедшем доме. Один музыкант, лечившийся там, выучил его играть на гармонике. Когда Силва вернулся к себе в селение, в Рейгозу, что близ Пасторизас-де-Мондоньедо, он стал подрабатывать на похоронах, играя на своей «чемоданной» гармонике, как он ее называл, и звучала она у него торжественно и траурно; а еще он стал заниматься врачеванием. Снимал «порчу поганую» с помешанных, вправлял мозги, поднимал «опустившиеся желудки», лечил от «мертвянки»— так прозвали у нас то состояние, когда человек от всего устал и все ему надоело, ни сна, ни аппетита, лежит лежмя и жить ему не хочется. Силва вечно жаловался, что здесь не достанешь таких лекарств, как в аптеке сеньора Одило, Энмьенда, 14, Буэнос-Айрес; у сеньора Одило, немец он был, имелись средства, каковые только там и можно было получить, Из-за галисийской скудости медикаментов сеньор Силва прописывал всего два средства: горчичники и крапивные припарки. Приобрел некоторую известность. Кроме того, лечил прогреваниями от печеночных колик и очень был заботлив с роженицами, шампанское им прописывал. Но особую силу воображения, да и несомненное знание дела выказывал он при общении с выходцами с того света, разгуливавшими по нашим краям. Появится, бывало, неприкаянная душа, которую что-то удручает, уж Силва найдет способ ее прогнать; и умел он быстрехонько вызнать, по какой такой причине она бродит, не дает людям покою; и если надобно было ей выполнить какое-то обязательство, Силва помогал, даже денежки одалживал в случае необходимости. В благодарность неприкаянные души рассказывали ему, где лежит потерянный кошелек либо клад. Кроме того, умел он угадывать, от кого младенец, родившийся, по случайности, после праздника Святого Раймунда в Вильялбе, Святого Графа в Виланове либо Святого Луки в Мондоньедо… Дело непростое, летом и в начале осени празднуются три, а то и четыре праздника, один за другим. Силва не ошибался, но эта догадливость не раз навлекала на него колотушки; искусство стоило ему денег, потому что иной раз приходилось утихомиривать разъяренного парня с помощью сотенки песо звонкой монетой.
В Лагоа был у Силвы друг по имени Гаспар, по прозвищу Кряж; они подружились в Буэнос-Айресе, Кряж некоторое время сидел в сумасшедшем доме, где работал Силва. Была у Кряжа навязчивая идея — после смерти остаться на земле и постранствовать. Силва сказал ему, что это дело нехитрое, был бы будильник да осталось бы на земле о чем позаботиться. Была у Кряжа молодая жена — из Фолгейрозо-де- Беседо, где женщины славятся смешливостью; да сам Кряж был не слишком удал. Силва предрек приятелю, что жить ему не больше двух месяцев: у него печень вся иссохла и в голове мутилось, он за полтора месяца ни разу глаз не сомкнул, все ворочался в постели, ломал себе голову, как бы остаться на земле. У Кряжа было тысчонок тридцать песет ассигнациями, и он зарыл их под каштаном, что рос у него за домом. Таким образом, ему пришлось бы вернуться, чтобы сказать жене, где спрятан капиталец, — ежели будет вести себя как положено, а ежели будет юбкой по траве мести, ни медяка; тогда все скажет одному своему племяшу; и заодно Кряж намерен был припугнуть женушку, чтобы не пошла вторым браком за портного Немезио, который когда-то к ней сватался.
Кряж был при смерти. Пришел его последний час, кашлянул он, выплюнул что-то, ошметок печени, видно, и сжал руку Силвы, сидевшего у постели. Когда положили Кряжа в гроб, Силва поместил у него на груди, поверх куртки, будильник, будильник был поставлен на семь вечера, к тому времени Кряж уже пролежит в могиле восемь часов. Об этом знали десятка два человек, бродили вокруг кладбища, молчали как рыбы, дожидаясь, когда зазвонит будильник.
— Никогда в жизни я так не бегал, — сказал мне мой двоюродный брат из Арантеса, который при том присутствовал, — Мы все дали стрекача, как только зазвонил будильник.
Кряж заранее договорился с Силвой, что, покуда он будет бродить по нашим местам, будильник будет звонить каждый день, в знак того, что он, Кряж, бродит где-то здесь. Но миновал почти месяц, а будильника никто не слышал. Жена Кряжа покопала землю в одном месте, в другом и в конце концов откопала тридцать тысяч песет, завернутых в номера газеты «Прогресс», что издается в Луго, и засунутых в консервную банку. Силва был в досаде и сам не свой, оттого что постигла его эдакая неудача, и говорил всем, что хотел бы умереть поскорей, чтобы выяснить, что случилось с Кряжем.
— Последнее время Кряж стал туговат на ухо, — говорил Силва. — Может, все дело в этом, он просто будильника не расслышал.
Года не прошло, Силва ушел в мир иной. Уже выяснил, должно быть, что сталось с Кряжем. «Чемоданную гармонику» отказал одному из племянников, причем велел раз в два года относить ее к настройщику, к некоему дону Аугусто, не то в Сантьяго, не то в Мондоньедо, а еще велел брать подороже за игру на похоронах, и, чтобы не было недовольства среди священников и простого люда, пусть племянник сыграет для начала за семь песо на похоронах своего дяди родного, Силвы да Поста.
Некто Мариньейро, родом из Сантальи, свиноторговец, сказал мне, что Силва был очень высокого роста и очень смуглый, всегда туго подпоясанный, а куртку не надевал ни зимою, ни летом, вечно на руке у него висела. Бывал недоволен, когда больные обращались к нему не по-кастильски. Когда приходили лечиться, сразу же говорил жестко:
— A mi hay que pogarme el equivale en pesos moneda national[12] .
— Винца никому не поставил, даже на пари, — неодобрительно присовокупил Мариньейро.
Есть у меня приятель по прозвищу Крепыш, он как-то раз встретился с Силвой да Поста. Крепыш окосел оттого, что однажды очень испугался. Испугался же он оттого, что увидел сразу двух волков, когда шел с Гонтанской ярмарки в Ромарис; он пытался не потерять из поля зрения ни одного — вдруг наскочит — и поминай как звали! Спасло его то, что тут подоспели астурийские охотнички из богатых.
— Да ведь ты уже косил, когда мальчишкой появлялся в Мондоньедо!
— В тот раз у меня глаза на виски полезли!
Тут Крепыш становится серьезным и твердит, что никогда ему не было удачи.
— Всегда все шло у меня наперекосяк! Мерзкая штука жизнь!
Крепыш ухаживал за младшей дочкой капитана из Лобозо, первого богача в тех краях; и, обменявшись с нею несколькими письмами, списанными с «Письмовника влюбленных», отправился приятель мой в Лобозо верхом на взятой внаем кобыле услышать из уст красавицы сладостное «да». Свидание было назначено на восемь часов, самое подходящее время в праздник Всех святых. Ехал Крепыш и напевал, наверное: