книги, постоянно сам, не обращая внимания на разницу в возрасте и общественном положении, звонил многим из нас, писал письма, поздравлял с какими-то нашими успехами, с днями рождений, словом, собирал и объединял русских людей, но не как мэтр, а как старший наш друг и товарищ.
Не надо думать, что Георгий Васильевич источал своим младшим соратникам только слова восторга, любви и похвалы. Он и гневался, и язвил, и высмеивал, и горевал, и переживал за нас, за наши слабости, заблуждения, неудачи.
Но почти все мы, кого я перечислил выше, были русскими людьми именно такого склада, над которыми издевался Глазунов: «пребывают в нищете и пьянстве», «падают бородами в винегрет»…
Все или почти все творческие люди русской патриотической судьбы (даже малоизвестные, второстепенные таланты) были замечены Свиридовым, все они присутствуют в тысячеименном свиридовском «указателе имен», завершающем книгу «Музыка как судьба»… Но удивительно то, что там нет имени Глазунова. Ни одной записи, ни одного упоминания о нем нет в свиридовских двадцати тетрадях, которые он вел более четверти века. А о художниках — вспоминал. О Борисе Кустодиеве, о Павле Корине, о Гелии Коржеве.
Когда же однажды я спросил Георгия Васильевича о Глазунове, то Свиридов помрачнел, что-то буркнул себе под нос и сделал вид, что не расслышал моего вопроса. Однако ему было что сказать мне…
Если отказываешься верить в высшую цельность мира, то вступаешь на стезю духовной и эстетической неполноценности, неизбежно кастрируешь, «упрощаешь» мир и себя — до эротических видений, плывущих в воздухе (Дали и Шагал), до демонстративно разъятых обломков бытия («Герника») и в конце концов до тотального в своем пошлом пессимизме «Черного квадрата», до последней мертвенной формы, разложить которую дальше уже нельзя. Такого рода драму поэта в свое время пережил Осип Мандельштам:
Подобная «упрощенная срамота» живет (если у нее есть жизнь) и в китчевых громадных полотнах позднего Глазунова. Она имеет лишь одну особенность: в отличие от запредельной антиэстетической «срамоты» Малевича и Пикассо, эта «срамота» имеет человекообразные формы, хотя, в сущности, являет собой механический хаос истории, который невозможно спасти никакими искусственными вкраплениями лика Спасителя, никакими религиозными сюжетами («Разгром церкви в пасхальную ночь»)…
Вот почему творчество Глазунова гораздо ближе к творчеству Пикассо, нежели это кажется самому художнику. Благими намерениями вымощена дорога в ад. В сущности, «Мистерия XX века» — это та же «Герника», только «недоношенная», недоразвитая. Эта действительность «разложена» («музыку я разъял, как труп») не до конца, чтобы советский массовый зритель от нее не отвернулся… Словом, ни Богу свечка, ни черту кочерга.
Цельная сложность бытия — зрительная, музыкальная, словесная («цветущая сложность», как говорил Константин Леонтьев) — всегда была дивной тайной, которую пытались разгадать и выразить Рембрандт и Моцарт, Рублев и Шекспир, Мусоргский и Пушкин.
Но роковая особенность талантов, творивших в XX веке, заключается в том, что многие самые одаренные из них были изначально поражены сатанинским вирусом скепсиса, распада, апостасии. Однако, в отличие от Глазунова, они по-своему были предельно бесстрашны, доходя в «разъятии музыки» до самого дна. Никто из них не избежал этого эпохального соблазна: ни Пикассо, ни Сальвадор Дали, ни Маяковский, ни Марк Шагал, ни Генри Мур, ни Диего Ривера. Каждый из этих или им подобных закомплексованных суперменов шарахался в объятья к кому угодно — к фашистам, к анархистам, к троцкистам, к сионистам, к коммунистам и т. д. Жажда скороспелой и обязательной прижизненной мировой славы заменяла им всем жажду истины. Но если у патриархов модернизма в творчестве еще присутствовал какой-то «честный поиск», то у их преемников все выродилось в откровенное массовое искусство и в «прозрачный бизнес». Одновременно всех персонажей этой творческой породы объединяло мировоззрение, которое с ошеломляющей откровенностью выразил в 1935 году Пабло Пикассо:
«Нужна тотальная диктатура… диктатура художников… диктатура одного-единственного художника… чтобы… уничтожить очарование, уничтожить историю и всю остальную кучу хлама. Но здравый смысл всегда побеждает. И нужно прежде всего совершить революцию против него».
В патриархальные времена такой путь художника назывался просто: «продал душу дьяволу», «подписал с ним договор кровью» — все, как в «Фаусте» Гете или в «Портрете» Гоголя. Сегодня такими наивными и простодушными аргументами ничего не объяснить. Нужен другой язык, которым, как никто другой в конце XX века, владел Георгий Свиридов: «Искусство нашего века несет большую ответственность за то, что оно настоятельно и талантливо проповедовало бездуховность, гедонизм, нравственный комфорт, кастовую, интеллигентскую избранность, интеллектуальное наслажденчество и еще того хуже: упоенно воспевало и поэтизировало всякого вида зло, служа ему и получая от этого удовлетворение своему ненасытному честолюбию, видя в нем освежение, обновление мира. Все это, несомненно, нанесло огромный вред человеческой душе…»
Впрочем, в «России распятой» есть немало замечательных страниц.
Прежде всего это скорбное повествование о великой ленинградской блокаде, которая стала и моей трагедией. Родители Глазунова похоронены на Серафимовском кладбище, а мой отец, умерший от голода в феврале 1942 года, — на Пискаревском.
Нельзя без волнения читать письма, посланные одиннадцатилетним мальчиком своей умирающей матери в Ленинград из новгородской деревни Гребло.
Полны чистой и печальной правды его воспоминания о сиротской жизни среди крестьян этой деревни.
Подлинностью суровой эпохи дышат страницы дневников двоюродного деда художника — генерал- лейтенанта Ф. А. Григорьева.
И конечно же, интереснейшее чтение представляют главы «России распятой», в которых речь идет о великих русских и европейских художниках, о сущности искусства.
Я жалею лишь о том, и даже раскаиваюсь, что когда в 1996 году первая книга «России распятой» публиковалась в журнале, мы с моим заместителем Геннадием Гусевым, не выдержав «торга» с Глазуновым, его истерического напора, его артистического шантажа, иногда сдавались и позволили ему на страницах «Нашего современника» опубликовать две-три пошлые и лживые сплетни о советской эпохе.
Впрочем, именно после таких яростных идеологических споров мы решили публиковать главы из «России распятой» в конце журнала, после его последней страницы, в виде приложения, как бы показывая читателям, что мы во многом не согласны с автором. И все равно чувствую себя перед читателями виноватым.
Не могу в заключение не процитировать отрывок из пролога к монументальному первому тому книги «Россия распятая»:
«Говоря о предательстве, я имею в виду самую страшную суть этого понятия: когда человек, а мы говорим о художнике, предает в силу тех или иных обстоятельств самого себя.
Предательство страшно тем, что художник, попирая святые и незыблемые истины творчества, перестает быть художником, меняя на чечевичную похлебку свой Божий дар…
Предательство — когда художник, изменяя себе, на деле становится рвущейся к карьере и материальным благам проституткой. Предательство — это продажа вдохновения…».
Все ведь понимает однако…