Они уединились возле угольной кучи на задворках лагерной бани. За лето здесь наросли высокие, почти в рост человека кусты донника, скрываясь в зарослях которых Очкарик любил проводить время с книжкой.

— А теперь выслушай меня, Вилли, и постарайся все хорошенько запомнить. Со дня на день тебя должны забрать отсюда и передать англичанам.

— П-почему меня?

— Потому, что такие, как ты, не подлежат выдаче. Ты ведь некомбатант, а всего лишь младший почтовый служащий. Таким нечего делать в плену.

— Но я здесь не один такой…

— Значит, заберут всех вас.

— А ты? — спросил пораженный Гроппнер.

— Обо мне не беспокойся. Я выкручусь.

— Каким образом? У т-тебя ничего не получится, ты просто меня обманываешь.

— Я говорю правду. Ты только твердо усвой одно: если при этом шведы начнут разыскивать Генриха фон Плауена и спросят тебя, ты, во-первых, не знаешь, где я, во-вторых, не знаешь, кто я, а в-третьих, вообще никогда не слыхал такого имени. Понял?… Можешь снова называть меня Алексом. Да ты понял или нет?

Совершенно подавленный Очкарик только согласно кивал, ни о чем не спрашивая.

Еще накануне Шеллен сбрил бородку и попросил одного из местных «парикмахеров» остричь себя покороче. В своей шведской штормовке, мешковатых парусиновых штанах и темно-синей вязаной шапке с помпоном он мало походил на того лейтенанта, которого около двух недель назад граф Адельсвард привез к умирающей графине Луизе.

С минуту Алекс смотрел на Очкарика, о чем-то раздумывая.

— Слушай, Вилли, ты помнишь, как я уехал из Германии в тридцать четвертом?… Помнишь. А когда я, по-твоему, вернулся?… Не знаешь. А вернулся я в феврале этого года. А знаешь на чем?… На английском бомбардировщике. А знаешь почему?… Потому что я британский летчик, флаинг-офицер Алекс Шеллен. Эй! Ты хоть понял, что я сказал?

Гроппнер, которому полчаса назад сообщили, что уже сегодня его отправят к русским, а значит, непременно в страшную Сибирь, от которой он с такими муками бежал и которой боялся больше всего на свете, молчал и тупо смотрел на Шеллена. Что он говорит? Как можно шутить в такое время?

— Алекс, т-ты говоришь серьезно?

— Да, Вилли. Всю эту войну я воевал против вас. С самого начала я сбивал ваши самолеты, а потом бомбил ваши…

Он осекся и в сердцах махнул рукой.

— Но этого не может быть… — прошептал Гроппнер. — Ты врешь! Врешь! Врешь!!!

— Успокойся!

Шеллен обхватил Вилли обеими руками и сильно прижал к себе. От всего происходящего у парня явно сдали нервы и могла начаться истерика, а сейчас это было совершенно некстати.

— Тихо, Очкарик, это я, твой друг Алекс. Я сказал тебе правду. Только воевал я с нацистами, а не с тобой и не с моим братом. Пойми ты, дурья голова. Потом я попал в плен, потом бежал и нашел Эйтеля, который раздобыл мне документы погибшего фон Плауена и помог устроиться в истребительную эскадрилью. При первой же возможности я удрал, и мы с тобой встретились на том островке. Ну, ты понял?

Взяв обмякшего, словно сделавшегося тряпичной куклой, Очкарика за плечи, он с силой оттолкнул его от себя. Неподалеку маячили какие-то тени, но никому не было дела до этих двоих.

— Все равно ты врешь, — прошептал Гроппнер.

А через день по репродукторам зачитали список из сорока пяти человек, которым надлежало явиться в комендатуру с вещами. Но пришли только сорок четыре. Не явившегося — Генриха фон Плауена — объявляли еще дважды, но так же безрезультатно. Сообщили о нем старшему офицеру, однако немцы в эти дни не особенно горели желанием сотрудничать со шведской полицейской администрацией — ищите, коли надо, а нам тут не до вас, сами должны понимать. Через некоторое время от главных ворот отъехал автобус, увозя группу счастливчиков, затребованных Международным Комитетом Красного Креста. В основном это были, как и говорил Шеллен, некомбатанты: дивизионный пастор; несколько врачей и ветеринаров из категории зондерфюреров; три военных чиновника с университетским образованием; два профессиональных музыканта, один из которых до войны работал в оркестре Берлинской оперы; два унтер-офицера имперской трудовой службы; три инвалида, получивших свои ранения на фронте и потерявших уже в Швеции конечность в результате нагноений и ампутаций; солдат с быстротекущей формой туберкулеза, а также два десятка человек, интернированных задолго до окончания войны и не имевших отношения к Восточному фронту. Еще несколько человек попали в список благодаря усиленным хлопотам своих иностранных родственников. Отъезд этой группы, в числе которой оказался и Вильгельм Гроппнер, дабы не возник дополнительный ажиотаж, объяснили всем, кто оставался, простым переводом в другой лагерь. Разумеется, никто в это не поверил. Таким образом, всего около трехсот человек, которые и так были бы излишками, так как с ними общая численность интернированных превышала ту, что пообещали советской стороне, передали в распоряжение британской администрации оккупационных войск в Германии.

— Фон Плауен! А вы чего не уехали? — увидал Алекса один из пехотных офицеров. — Вас раз десять объявляли по громкой связи.

— Видите ли, друг мой, — сделав раздосадованное лицо, отвечал Шеллен, — потом выяснилось, что это чудовищная ошибка. Меня спутали с неким фон Клауеном из Ранеслэта, крупным специалистом в вопросах сельхоззаготовок. Все мои попытки доказать, что я-тоже кое-что смыслю в овсе и брюкве, потерпели неудачу.

Примерно это же самое ему пришлось повторить еще раз двадцать другим знакомым, а также в подведомственном ему отряде, пока от него окончательно не отстали.

Итак, он сделал две главные вещи: избавил Очкарика от наводившей на него панический ужас Сибири и сам (он надеялся) ускользнул от назойливой опеки своих шведских «родственников». Оставалось окончательно затеряться в почти восьмисотенной, уже никому не подчиняющейся толпе, что, в сущности, было делом не столь и сложным.

26 ноября все шведские лагеря облетела весть: отгрузка интернированных на русский транспорт откладывается!

Так уж устроен человек, что он склонен выдавать желаемое за действительное. И чем более значит для него это желаемое, тем безогляднее он в него верит, особенно в толпе, легко подверженный массовому самообману. Не располагая никакими фактами, кроме слухов, которые сами же и порождали, немцы решили, что высылка их в Россию отменяется и что задержка связана с предстоящим пересмотром этого рокового решения.

В лагерях разразилась вакханалия неистовой радости. Сотни ослабленных голодовкой голосов славили шведского короля и шведский народ (который, по большому счету, не особенно и интересовался всем происходящим). Снова заиграли оркестры, торжественные марши сменялись церковными песнопениями. Ночью, почти при полной луне, в усыпанное звездами осеннее небо в исполнении сотен опьяненных радостью мужчин летели слова хорала «Слава Тебе, Боже Великий». За двое последующих суток немцы перепели все песни Нилебока[14] от «Анне-Мари» и «Розмари» до «Ханнелоры» и «Розалинды». Один из артиллерийских унтер-офицеров, считавшийся неплохим поэтом, чьи стихи во время войны несколько раз публиковались в армейских газетах, сочинил нечто вроде «Оды Радости». Она была неказистой, пресыщенной нелепыми восторженными сравнениями и в другое время показалась бы виршами пьяного рифмоплета, но многие ее тут же подхватили и распевали на мотив марша горных стрелков. Возможно, автор чувствовал себя в тот момент Руже де Лилем — гением одной великой ночи…

Генерал Ангело Мюллер, находившийся 26 ноября в лагере Бакамо, наблюдая за всеобщим ликованием, готов был покончить с собой от стыда и отчаяния. Он знал, что никакого пересмотра не будет и что отсрочка связана с требованием шведского Красного Креста привести в надлежащий вид трюмы на

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×