лежавшие под потолком, добрался до нижней полки, продиктовал казначею цифру, переставил лестницу на другую сторону и начал подсчет с другого конца. Когда казначей сличил свой итог с итогом в списках, он весьма резко сказал:
— Рогге, ваш итог никуда не годится. У вас в списках значится вдвое меньше обмундирования, чем на полках.
— Прошу разрешения обратить ваше внимание, господа, на то, что господин инспектор считал одно и то же дважды, с двух сторон каждого отделения.
Пересчитав все заново, казначей заметил:
— Все же одного кителя недостает.
— Так он на мне, господин казначей.
— Как же так? — вмешался инспектор. — Согласно приказу, вам положен только один китель.
— Так точно. Второй висит в моей комнате. Вчера я его запятнал кровью, после чего вымыл, а пока надел этот.
Я попросил Штюкендаля сходить в мою комнату за кителем.
Интендант продолжал допрос:
— Вчера вы были в Лебау, но исчезли оттуда, когда мне надо было с вами переговорить.
— Господин интендант, у меня рана в горле. Она открылась, когда я ехал на грузовике. Я тут же отправился домой, смыл пятна крови с кителя и прилег.
Штюкендаль принес мой китель. Стали считать брюки. Число их сошлось. Количество кашне и свитеров тоже соответствовало списку. Белье и обувь не стали проверять. Интендант спросил меня:
— Вы участник и Первой мировой войны?
— Так точно, господин интендант!
— Кем вы тогда были?
— Наводчиком орудия.
— Ясно. Вы помните знаменитые дыры в обмундировании артиллеристов. Вечно они за что-нибудь цеплялись. А во время переклички фельдфебели разрывали эти дыры вот так, пальцами. И вы так же рвете?
— Нет, господин интендант.
— Вот что, побудьте-ка здесь, а мы с Штюкендалем пройдем в ту комнату.
Позже Штюкендаль рассказал мне об этом допросе. Интендант спросил его:
— Какое у вас ранение, ефрейтор?
— Осколочное, в бедро, господин интендант. Задета кость.
— Надеюсь, вы скоро поправитесь?
— Так точно.
— Признайтесь, Штюкендаль, вы, очевидно, действовали крайне решительно при отборе негодных вещей?
— Так точно, господин интендант. Все сколько-нибудь пригодные вещи мы тут же использовали. Но ведь это же не обмундирование, а тряпье…
— Разве к вам попадает такое уж скверное обмундирование?
— Так точно, господин интендант. Редко попадаются брюки, достающие до щиколоток…
Вот в таком духе шел у них разговор.
Ничего не добившись от Штюкендаля, комиссия вернулась ко мне. Интендант потребовал списки вещей, находящихся на санитарной обработке. Проверив и это, он поставил на ведомость свой контрольный знак, и следственная комиссия удалилась.
Пока все обошлось. Кажется, эти инспектора убедились, что у нас все в порядке. Посмотрим, что будет дальше»[130].
Надо лишь знать, кому заблаговременно вручить перчатки, носки, носовые платки и чешскую военную шинель, башмаки из бельгийских трофеев, пять кило мыла — и никакая ревизия не страшна. Большинство соучастников, прикрывавших вредительскую деятельность, и не подозревали, кого они прикрывают. Были совершенно уверены в том, что Кернер-Шрадер и Штюкендаль — классические «складские крысы», занятые обычными махинациями. А ведь нашлись бдительные люди, обратили внимание, что на брюках и кителях повторяется один и тот же разрыв…
Свобода в обмен на смерть
Самую, пожалуй, необычную сделку за все время войны коммунист Кернер-Шрадер совершил в 1941 году, обменяв справку с печатью на группу советских женщин:
«По раскаленному асфальту гонят колонну женщин — по три в ряду. Молодые и старые, подростки, матери и совсем древние старухи. Большинство из них босиком. Колонну конвоируют потные и ко всему равнодушные солдаты.
Среди женщин паника: послышался скрежет и грохот танков. Женщины уже знают: танки — это смерть. Разворачивая мягкий асфальт, танки мчатся по городской улице, как по полю. Для них не существует ни препятствий, ни пешеходов, разумеется, если речь идет о местных жителях или военнопленных. Путь должен быть свободен, они направляются туда, откуда доносится гул войны.
Колонна женщин шарахнулась в сторону, остановилась. И тут все они, окончательно обессилев, повалились на асфальт, на землю, под молоденькие липы, совсем недавно посаженные вдоль улицы. Конвоиры заорали истошно, стараясь перекричать грохот танков:
— Встать! Стоять!
Штыками они поднимали несчастных женщин одну за другой.
Вокруг пленных женщин моментально столпились местные жители. В руках они держали ведра с водой, кружки, хлеб, огурцы. Охранники всех разогнали и оцепили колонну, словно это были страшные преступницы.
Я вышел из канцелярии и заговорил с одним из охранников:
— Куда предназначен товар?
— В Тирасполь, в лагерь.
— А что они натворили?
— А черт их знает.
— Что же с ними будет?
— Молодых отправят работать. А старухи большей частью сами подохнут. Или же… — Он провел ребром ладони по горлу.
— Почему вы не разрешили им присесть?
— Попробуй разреши. Тогда их больше не поднимешь. Двести километров прошагали. Хлеба нет, воды нет. Падают, как дохлые мухи. Мы и сами-то скоро протянем ноги.
Я медленно пошел вдоль колонны. Нет, мне не привыкнуть к враждебным взглядам людей, которым я хочу добра. Но еще страшнее глаза этих измученных женщин, глаза, невидящие и равнодушные, безразличные ко всему. Может быть, это кажущееся безразличие. Ведь женщины знают, что от человека в фашистском мундире нечего ждать добра.
Я остановился возле старухи, она плакала и причитала. Ее держала под руку девушка лет двадцати, сильная и красивая. Это было видно, несмотря на слой пыли и грязи, покрывшей ее лицо и волосы. Девушка упрямо смотрела в сторону и не желала отвечать на заданные мною по-немецки и по-польски вопросы.
— Что ты натворила, бабуся, если тебя гонят в лагерь? — спросил я старуху.
— Что натворила? — с ненавистью повторила мой вопрос русская девушка, молчавшая до сих пор. — Вырастила пятерых детей и девять внуков.
Очевидно, девушка приняла меня за начальство и хоть слабо, но надеялась чем-то помочь старухе. От девушки я узнал, за что эту женщину ведут в лагерь, где она, как мне уже пояснил охранник, умрет.