Пионерлагерь «ЗАРНИЦА» в четыре шеренги был построен на центральной площади. Длинную колонну начинали на одном конце младшие – совсем еще дети, восьми-девяти лет, мальчики крохотного росточка, стриженные наголо или под полубокс, девочки с тощими косичками, с бантиками, поджавшие от волнения губки, и завершали на другом конце старшие – усатые дылды-молодцы с нахальными лицами, одетые во фланелевые клетчатые рубашки и брюки, затянутые на осиных талиях узкими ремешками из кожзаменителя, и грудастые девицы с прическами и с серьгами в ушах. И колонна медленно повышалась от младших к старшим.

Выставленные на всеобщее обозрение, мы с Горушиным стояли перед колонной, повинно опустив головы.

Между нами возвышался высокий костистый Меньшенин с потемневшим от болезни лицом в тонких вертикальных морщинах. Меньшенин говорил речь. И мы, глядя исподлобья на громадный человеческий строй, устало переминались с ноги на ногу в ожидании своей участи – быть примиренными.

Наконец длинными руками-граблями он охватил нас за плечи и приблизил друг к другу.

Плохо соображая что надо делать, но помятуя его просьбу, мы братски обнялись.

И сразу, меня за левое плечо, а Горушина за правое, Меньшенин развел нас в стороны.

– Я уверен, подобное не повторится в нашем лагере! – торжественно провозгласил он и, подтолкнув нас в спины, скомандовал: – Встать в строй!

Когда после подъема флага я возвращался в корпус, я боковым зрением следил за тем, как параллельно мне, не отставая от меня ни на шаг, молча идет Горушин. На повороте у клумбы он искоса глянул на меня и процедил, кривя губы:

– Я тебя, падлу, убью, только рука заживет!

Понизовский стоял на крыльце барака возле входной двери и смотрел, как я к нему приближаюсь. Было очевидно: он торчит здесь не одну минуту, и единственно для того, чтобы раньше других приветствовать меня. Когда я поравнялся с ним, он выкинул вверх крепко сжатый кулак и крикнул:

– Но пасаран!

Старшие встретили меня многоголосым нарастающим возгласом «О-ооо!», который прокатился по всему бараку, окружили кольцом и наперебой стали расспрашивать, где я ночевал, чем занимался всю ночь, как себя вел Меньшенин и не требовала ли Вера, чтобы меня немедленно выгнали из лагеря. Болдин долго тряс мою кисть сразу обеими руками. Карьялайнен подвел к своей тумбочке, открыл дверцу и, ткнув пальцем в мешок из толстой серой бумаги, в котором у него хранились глазурованные пряники, сказал, что я могу брать без спроса. Для него это была большая жертва. Однажды я заметил, что он их пересчитывает, когда куда- либо уходит, и снова пересчитывает, когда возвращается. Он съедал не более одного пряника в день, откусывая передними зубами по крохотному кусочку, и чем-то походил в эти моменты на кролика. Все радовались концу власти Горушина, говорили о нем дерзости, смеялись над ним, хотя еще вчера никто не посмел бы произнести вслух ничего подобного. И наконец перед самым завтраком Елагин отвел меня в сторону и, глядя на меня яркими синими глазами, театрально произнес:

– Преклоняюсь перед смелостью поступка, но удивлен выбором!

В суете утра я не сообразил, что он имел в виду.

Столовая, как и барак, встретила меня восторженным гулом. Меньшенин гневно глянул на орущих, но ничего не смог поделать – желание поорать охватило все столы, и пока я шел по проходу, гул не прекращался.

Я сел на свое место, стараясь не смотреть ни на кого, особенно туда, где находились девочки.

Справа и слева я слышал свою фамилию.

Я глотал горячий чай и чувствовал, как дыхание мое замирает.

«Так вот в каком непрерывном счастье жил Слава Горушин!» – мелькали в моей голове быстрые шальные мысли.

Вдруг я поймал себя на том, что улыбаюсь кривой улыбочкой и одновременно вижу ее со стороны на своем лице. Улыбочка была так нехороша, что я сразу понял: нельзя, чтобы они увидели ее. Она выдаст им обо мне что-то постыдное, что я никак не хотел бы, чтобы они обо мне узнали. Я попытался согнать ее с лица, но против воли она вновь выпрыгнула на мои губы.

Я встал из-за стола и пошел к выходу.

И как только я вышел из столовой, улыбочка исчезла.

В корпусе было пусто. Я лег на свою кровать и стал смотреть в дощатый потолок. Он был покрыт толстым слоем белой краски; древесный узор не проступал сквозь нее.

Минут через десять начали возвращаться с завтрака старшие.

Я подумал, что опять услышу разговоры о себе, но мальчики говорили о футболе – на одиннадцать утра был назначен товарищеский матч с командой соседнего лагеря, и они собирались пойти посмотреть этот матч и, главное, на тех парней, которые должны были приехать к нам.

Я поднялся с кровати и пошел в лес.

Пройдя по главной аллее до конца, я увидел на окраине лагеря Горушина. Он сидел в одиночестве на скамейке. И хоть он и был в солнцезащитных очках, поза, в которой он сидел, сгорбясь и положив руки локтями на колени – на левой руке белел марлевый бинт, – была задумчивая и жалкая. Впечатление это усиливалось еще тем, что скамейка была длинной, а он сидел на ней с краю.

Я сунул руки в карманы брюк, как он сделал это после того, как избил Болдина, и нарочно замедлил шаги.

Я был уверен: он не станет мстить. Он боялся меня, хотя и прятал свою боязнь за молчанием и ненавидящим взглядом. Его боязнь и неуверенность в себе выдала фраза, которую он сказал после нашего примирения перед строем: «Я тебя, падлу, убью, только рука заживет!» Это добавление: «Только рука заживет!»

Я прошел возле самых его ног, но он даже не поднял головы.

Лес был тих и ярко пронизан солнцем; на траве сверкал лишенный коры сушняк, и меж стволами, если проглядывать далеко вперед, висела голубая дымка, как дым от костра. Я кружил по нему не менее сорока минут, пока не вышел на ту поляну, где стояла баня. Ночью, в шумящей тьме ливня, озаряемая вспышками молний, поляна показалась мне очень большой. И лес вокруг нее – густым и непролазным, уходящим в дикий дремучий мир; помню, мне вдруг представилось, что если мы пойдем по нему дальше, то заблудимся и будем плутать в его дебрях вечно.

Теперь я увидел другое. Поляна была мала, правильной круглой формы, а лес сразу за ней начинал редеть, просвечивал и обрывался, и за ним открывалось широкое пустое пространство, засеянное картофелем. Баня стояла не в центре дремучего леса, не в удивительной и страшной сказке, а почти на опушке. И сама баня была старая, неказистая, как бы одним краем присевшая к земле. Крыша ее местами поросла серым с желтизною мхом. Ночью, сплошь покрытая струями бегущей воды, она ярко зажигалась во тьме всею наклонной плоскостью.

Я осторожно толкнул дверь.

Дверь была заперта.

Тогда я заглянул сквозь стекло в маленькое окошко.

«Сейчас я увижу там себя и Веру, как мы сидим рядом на нижней полке, соприкоснувшись бедрами и плечами!» – подумал я.

Но в замкнутой полутьме я смог различить лишь каменку и на перекладинах под потолком – висящие березовые веники.

Маленький темный домик хранил внутри себя какую-то важную тайну обо мне, но не хотел мне открыть ее, как не хотел открыть дверь и впустить меня.

С чувством неясного, но остро ощутимого стыда я отошел от окошка.

Она оказала: «Не ищи встреч!»

Что значит «Не ищи встреч!»? Совсем не искать? Никогда?

Она сказала: «У нас сегодня ничего не получится».

Только сегодня? А завтра все будет по-прежнему?

Внезапно я вспомнил, как ночью она ударила меня по лицу, и я не смог сдержать слезы. Ее испуганные злые глаза, чернота неба, огни лагеря за деревьями – подробно возникли в моей памяти.

И опять я шел по лесу. То охватывало меня смутное томление, и будущая жизнь с Верой рисовалась мне

Вы читаете Первая женщина
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×