Мы вместе спустились в метро и вместе летели в ярком вагоне по черным туннелям.
Она вышла раньше меня.
Она не взглянула в мою сторону.
Когда поезд тронулся, я на мгновение успел увидеть ее, одиноко идущую по пустой станции между тяжелых мраморных колонн.
На поверхность земли я поднялся за полночь. Перекресток был освещен серебристыми лампами, висящими на натянутых через улицу тросах. Желто сияли витрины в кондитерском магазине, хотя сам магазин был давно закрыт. По тротуару возле павильона метро бродили редкие человеческие фигуры. Попадая в неоновый свет, они обретали восковые лица с ртутно мерцающими каплями глаз, быстро проскальзывали мимо меня и растворялись в черноте. Другой, таинственный мир принимал их, и там с ними случалось главное, ради чего они жили.
Я сел на скамью под бетонным козырьком павильона.
Предо мной возвышался до мглистого неба мой новый дом. И меня удивило то обстоятельство, что он так скоро и так легко стал для меня моим.
Из павильона вышел милиционер в форме, в фуражке, с пистолетом на правом боку, глянул на меня и опять ушел внутрь павильона.
И сладостен был мягкий воздух уже с холодным дуновением осени – будто кто-то о чем-то пытался сказать мне из ночной темноты.
Мне не хотелось идти домой, мне хотелось сидеть здесь, и еще и еще мучиться этим дурманящим состоянием счастья. Я теперь понимал: все лучшее, сокровенное в жизни человека полуреально, как забытье, опьянение, сон. Но самым главным из всех моих ощущений было утомление, которое я испытывал во всем теле и даже духовно. И я впервые сознавал, что моя сила ушла в любимую мною женщину. Это она забрала ее у меня. Это ради того, чтобы она насладилась, я отдал ей так много силы, что теперь сижу утомленный, точно совершил громадную работу.
«Так вот что такое женщина! – думал я. – Это все не так просто. И она сама со своими желаниями, вкусами, привычками – совсем не проста. И ее одежда и обувь, как бы наполненные теплотою ее тела, как бы с ним сливающиеся и придающие ему что-то такое, чужое и манящее, красивые платья, туфли на высоких каблуках, так что подъем ступни неестественно выгнут, украшения, которые она надевает на себя, чтобы быть еще прекраснее, духи, которыми она смазывает кончики ушей и шею, – это все не так просто. И ее слова, произносимые голосом то нежным, то упрямым, и ее закрытые при поцелуе глаза... Почему она закрывает их? Мне, напротив, очень нравится смотреть на нее в такие моменты, когда лицо ее близко и дыхания наши сливаются, – это тоже все не просто. И движение ее груди на вдохе, и ее власть над мужчиной, и страх перед ним, и ее страшная измена мужу со мной – это все не просто. Но я знаю, что я еще не понял самого главного в ней. Какой-то тайной ее сути, от которой все простое и ясное в ней – так не просто».
Неся перед собой в воздухе изогнутые струи воды, по проспекту проехала поливальная машина. Сполохи ее оранжевой мигалки несколько раз отразились в крупных стеклах павильона метро, два человека, шедшие по тротуару под стеной дома, выхваченные из мрака яркими вспышками, замирали в эти моменты на месте.
Я встал со скамьи и направился к парадной.
Не спеша я поднялся по лестнице, пахнущей арбузными корками, проплыл по темному коридору и зашел в комнату.
На столе лежала записка. Я зажег настольную лампу. Мать сообщала, что сегодня ночует там, и чтобы я сделал уроки, хорошо поел и не скучал. Отглаженная рубашка висит для меня в шкафу на вешалке. И еще: в четверг мы поедем к Аркадию Ахмедовичу, и она наконец познакомит нас.
Я не стал ничего есть, повалился на кровать и мгновенно уснул. Может быть, я спал уже тогда, когда стелил постель или раздевался. Я даже забыл выключить настольную лампу и, увидя ее на следующее утро зажженной, был крайне удивлен.
XX
«Новый муж моей мамы... Что он скажет мне в первую минуту? Чем встретит? Усмешкой, повелительным взглядом, безразличием? Как мне вести себя при нем, чтобы не уронить своего достоинства?»
Такие мысли мучили меня на протяжении пути, пока мы с матерью ехали на трамвае на Петроградскую сторону.
Аркадий Ахмедович рисовался мне похожим на моего отца – крупным, широкоплечим, молчаливым. Очевидно потому, что никого другого, кроме отца, я не мог представить рядом с матерью.
Я предполагал, что, предваряя встречу, мать будет без умолку рассказывать мне о нем, о его прошлом, профессии, доме. Но она всю дорогу молчала.
Наконец вошли в вестибюль шестиэтажного дома сталинской постройки, добротного, с толстыми кирпичными стенами, с высокими этажами, поднялись в мягко бегущем лифте. Квартирные двери были обиты черной кожей.
Мать достала из кармана пальто ключи и открыла одну из них. И меня неприятно удивило то, что у нее от этого чужого для меня дома есть свои ключи.
Из незримых комнат, властно излучающих что-то враждебное по отношению к моей жизни, с чем мне сейчас придется соприкоснуться, навстречу нам вышел легкими шагами мужчина маленького роста, стройный, с поджарой прямой фигурой. Одет он был в домашние брюки, клетчатую рубашку, распахнутую у горла, и черную вязаную безрукавку поверх нее. Я был смущен и обескуражен тем, что он так мал. Мой отец мог бы сбить его с ног одним ударом кулака. Первый взгляд подмечает то, что затем потускнеет, присмотрится, станет привычным, – я никогда не забуду поразившее меня контрастное сочетание в его лице ярко-белого и бронзового. Мужчина был совершенно сед – снежно-белый короткий ежик и снежно-белые тонкие усы – и имел европейское по форме, но смуглое лицо с азиатскими скулами. Сами же небольшие глаза его сидели глубоко в черепе и полны были внутри себя энергичным блеском. Он относился к тем людям, которые выглядят на сорок, но что-то такое есть в их лице или взгляде, что при внешности «на сорок» все равно выдает «шестьдесят».
Он первым протянул мне руку, очень крепкую, даже жесткую, и сказал:
– Здравствуй! Имя мое знаешь?
– Знаю, – растерянно ответил я.
– А я знаю твое. Значит, знакомы.
Он помог матери раздеться, взял с ее плеч пальто и повесил его на вешалку. Туда же он поместил мою куртку. Я хотел было развязать шнурки, чтобы снять туфли, но он остановил меня:
– В моем доме гостям не выдают поношенных тапочек. Я и сам брезгую надевать чужую обувь.
А мне вдруг стало понятно: его лицо не знает улыбки. Может быть, оно даже вообще не способно улыбаться. Он весь был спрятан в своих глубоких узких глазах.
Я бродил из комнаты в комнату, не заходя в самую торжественную, где мать и Аркадий Ахмедович готовили стол. Стены были оклеены гладкими обоями с едва уловимым рисунком, в каждой комнате своего цвета. Одна была зеленоватая, оттенка зеленого малахита, другая – бордовая, вся золотящаяся: на обоях искрились мелкие золотые завитки, третья – бело-серая, очень светлая: в ней имелись двойные белые двери на балкон. Я никогда еще не бывал в таких домах. В первую очередь меня поразила просторность жилища. Я с детства привык, что в нашей единственной комнате все было загромождено вещами, ни один угол не был открытым. А тут стены видны от потолка до пола, мебель распределена по всей квартире, есть гостиная, спальня, рабочий кабинет хозяина. В зеленоватой комнате находился широкий письменный стол, возвышались друг за другом шкафы с книгами и чернели громадные напольные часы с медными римскими цифрами на циферблате; половину бордовой комнаты занимала двуспальная полированная кровать; в бело-серой стоял новейший телевизор с большим экраном и на полу лежали железные гантели. Я попробовал их на вес. Они оказались очень тяжелыми. «Неужели этот маленький человек занимается гимнастикой с такими гантелями!» – подумал я. Все в его квартире было целое, добротное, дорогое, без пятен, протечек, трещин, сколов.
Во всех комнатах висели на стенах гравюры и акварели. Я был восхищен и подавлен. Особенно привлекли мое внимание напольные часы, их длинный маятник, который очень медленно, с каким-то