Мы выпили и с интересом принялись за еду.
– Вкусно? – все спрашивала мать и взглядывала на меня. – Настоящая семга! И мясо в горшочках! Ты ведь такое ешь в первый раз?
– Да.
– Я положу тебе салату. Ешь сколько хочешь. Ну, а теперь сам ухаживай за своей мамой. Налей еще шампанского!
Я взял тяжелую бутылку и разлил по бокалам, немного пролив на скатерть возле своего бокала.
– Ерунда! – сказала мать. – Где пьется, там и льется! Это к счастью!
О чем мы говорили в этот удивительный вечер в самом дорогом ресторане города? Я теперь никак не могу вспомнить. Это было непрерывное наваждение. Слова ничего не значили. Помню какую-то неловкость, неуклюжесть, которые я испытывал, пока мы не выпили по третьему бокалу. А потом мне сразу стало легче, просторнее, живот отяжелел от пищи, голова чуть покруживалась, и у меня появилось сладостное ощущение, будто все это уже случалось когда-то, я так же сидел в ресторане и пил шампанское. Только тогда я курил.
И я достал сигареты.
– Ты куришь? – спросила мать.
Я кивнул.
– Лучше, конечно, не курить, но сегодня тебе все можно.
И я впервые открыто закурил при ней.
– Какой ты взрослый! – сказала она, и вдруг ее глаза наполнились слезами.
Она махнула рукой, достала платок и рассмеялась.
– Не обращай внимания! Это просто мама у тебя такая сентиментальная. И налей нам еще!.. Ты знаешь, – серьезно заговорила она, – тебе пора подумать о будущей жизни. Куда ты хочешь поступить после школы?
– Я хотел бы в университет на исторический. Или археологический. Чтобы ездить в экспедиции.
– Все это очень интересно, но не принесет тебе денег. В этой жизни все измеряется деньгами. Тут Аркадий прав.
– А любовь? – сейчас же спросил я, понимая, что загнал ее этим вопросом в угол.
Мать задумалась и ответила не сразу:
– И любовь... Любовь тоже можно купить.
– Как это – купить! – возмутился я. – Купить можно... – Я не стал говорить ей, что можно купить.
– Нет, – ответила она. – Можно купить и любовь. Дари женщине каждое утро букет роз. Одень ее в красивые платья. Покажи ей дальние страны. И полюбит.
– За платье? За розы?!
– Да. Ведь и розы, и наряды – это тоже будут проявления знаков внимания, ухаживания, любви. Просто, если у тебя нет денег, ты не сможешь каждый день утром дарить своей возлюбленной розы. Потому что розы – дорогие цветы. Особенно зимой на севере, а?
Она была уже немного пьяна и стремительно пьянела; глаза ее стали быстрыми, живыми, движения рук уверенными. Она много улыбалась, доставала и вновь убирала в сумочку свой платок и в конце сказанных фраз добавляла вопросительное «а?».
– Если бы ты сдал экзамены в какой-нибудь хороший институт! – говорила она и трогала меня за рукав. – А потом в августе поехать всем вместе на юг. Аркадий сказал, что мы можем поехать все вместе, то есть и ты с нами, к Черному морю. Представь: пляжи, горы, небосвод без серых туч, много солнца! И тепло. Я так люблю тепло! Лежать в купальнике на горячем песке, бесцельно водить по нему рукой, пересыпая песчинки, и слушать волны. И ни о чем не думать. Только знать всею душой, что живешь. Ведь Бог создал человека для наслаждения. Ведь не создал же он человека для страдания и несчастья, а? Это было бы очень жестоко с его стороны. Как ты думаешь?
– А он есть? – спросил я.
– Кто?
– Бог.
– Твоя прабабушка была женщина верующая. В комнате у нее висели иконы и в углу горела лампадка. Она знала молитвы. Я помню из своего детства, как она учила меня «Отче наш, иже еси на небесех...» А моя мама стала коммунисткой. И не верила ни в кого, кроме Ленина. А я просто живу в пустоте: ни Бога, ни кумира. Но мне кажется, особенно когда немножко выпьешь, что все-таки кто-то там есть над нами, кто-то оттуда нет-нет, да поглядывает на нас.
По ее худому белому лицу, на котором особенно выделялись большие темные глаза, плыл тихий свет. Она подняла бокал, и мы чокнулись.
– Нет, со звоном, – сказала она. – Возьми за ножку! – Я взял бокал внизу за ножку, и мы чокнулись еще раз. – За тебя! За меня! – Она на мгновение остановилась, и какая-то мысль пробежала по изгибу ее бровей. – И за твоего отца! Он сейчас далеко, но, думаю, он сегодня тоже выпьет. Сколько сейчас времени?
Ей хотелось, чтобы я еще и еще смотрел на ее подарок.
И я специально подольше загляделся на часы.
– Восемь часов.
Я тоже порядочно захмелел, и мне захотелось говорить о Вере, много, с восхищением и безо всякого страха, захотелось разрушить тайну, в которой она пряталась, все рассказать матери здесь, в ресторане, и рассказать в школе, и всем на улице, чтобы любовь моя вышла бы свободно и безбоязненно на яркий свет и чтобы я вышел вместе с нею. Но сейчас же я сказал себе: «Помни, ты пьян!»
Ресторанный зал начал заполняться вечерними посетителями – появились черные костюмы, длинные вечерние платья, запахло тонкими духами, дорогой косметикой, зажгли все люстры, все торжественно засверкало – женские украшения, бокалы, никель ножей и вилок, мрамор стен, все потекло куда-то в иную, великую державу, где жили другие, значительные люди, все распалось на осколки, вспыхивая тут и там брызгами огня, как петарды. Перед нами появилось в плоских вазочках мороженое, пирожные с причудливыми кремовыми завитками, кофе и фрукты. Вдруг громко заиграл оркестр, и из сияющего золотом овального рта саксофона полилась тягучая золотая мелодия, своею драгоценной силой прокладывая путь в этот иной мир с иными людьми. Но мы не вошли в него, а только мельком взглянули на него со стороны...
И сразу оказались на осеннем Невском проспекте в толпе пешеходов. Мимо нас, разбрызгивая лужи, с шелестом неслись автомашины. Сквозь сетку дождя вдали светилось озаренное прожекторами Адмиралтейство, набегали неоновыми буквами названия кинотеатров, универмагов. Чернота вечера полна была расплывчатыми отражениями и вертикальным блеском дождевых нитей в нимбах фонарей. Дул жесткий порывистый ветер, колол лицо иглами капель, но мать была счастлива и все просила меня, чтобы мы прошли еще квартал, потому что не хочется после такого праздника сразу идти домой. Она протянула мне крупное желтое яблоко, такое же взяла себе – я и не заметил, как она унесла их из ресторана в своей театральной сумочке, и под дождем, грызя холодные мокрые яблоки, мы прошли весь проспект до самой Дворцовой площади. Мать держала меня под руку, иногда ее вдруг шарахало в сторону, и она крепко схватывалась за меня, и все говорила, захлебываясь, о какой-то новой, другой жизни, которая уже близка, в которую мы можем вступить уже в следующем году, и просила меня, чтобы я непременно поступил в хороший институт, может быть даже в высшее военное училище, – при этом она поворачивала ко мне лицо, по которому проплывали огни реклам и вечерние тени, забрызгала свои светлые чулки, однажды ступила в лужу, но не расстроилась, а расхохоталась. Ее мысль лихорадочно перескакивала с одного идиллического видения на другое, в каждом из которых непременно были пальмы и теплое солнце. Все это сразу перемещалось в ее воображаемое будущее и там занимало свое единственное место, как ромбик или квадратик из детской разноцветной мозаики, когда из таких ромбиков и квадратиков наконец складывается полноценная картина. Ей все время хотелось куда-то уйти, уехать, улететь. Я уверен: если бы мы сейчас каким-то чудом оказались на юге у Черного моря на тех самых солнечных пляжах, она вела бы себя на них точно так же, как на осеннем Невском проспекте, и опять бы мечтала, что-то проглядывая своим неспокойным взором, только, наверное, это были бы города Средиземноморья или экзотические острова в Тихом океане. Она гналась за какой-то несбыточной фантазией, за мертвым киноэкранным счастьем, и даже