сознанием, что это, действительно, “подарок” всем, кто любит стихи. Даже расходясь с ним или оставаясь безразличным к иному его стихотворению, чувствуешь втайне, что в расхождении виновен не поэт, а ты сам, утративший вкус и слух к тому, что условно называется у нас “мо цартианством”» (Адамович Г. Литературные беседы // Последние новости. 1937. 22 апреля. № 5872. С. 2).
Петр Пильский заявил, что «Ладинский, как поэт, разгадан и определен. Его новые стихи только подтверждают безошибочность наших формул. Ему близка и мила хрупкость. Он довольно часто употребляет ласкательные и уменьшительные имена. Но эти пристрастия не вытесняют из его сердца героических порывов, и романтически женственные напевы дружат с мужественными и трубными напевами. Недаром ему так дорог Лермонтов, его голос, — упоминания о нем слышатся и в этих “Стихах о Европе” <…> Напрасно Ладинский включил в эту книжку чистой лирики стихотворные вещи, напоминающие фельетон. Это — “О душе”, потом стихотворение “Выходит на минуту человек, А покидает этот мир навек”. Такое же впечатление производит и его “Вижу потрясенный воздух”. Эти фельетоны можно было бы выбросить из “Стихов о Европе” к большой выгоде книжки» (Сегодня. 1937. 22 мая. № 138. С. 3. Подп.: П. П-ий).
Юрий Мандельштам в своей рецензии попытался проследить всю эволюцию Ладинского: «Poetae nascuntur… Если кто из наших зарубежных поэтов действительно родился поэтом, то это — Антонин Ладинский. У него не только несомненное стихотворное дарование, т. е. органически ему присущее чувство формы и ритмов, которым он очень щедро и подчас изощренно пользуется; которое может быть очень прельстительным, но еще не делает человека поэтом, иначе говоря — творцом. Ладинский обладает основным качеством подлинного поэта — талантом вторичного переживания в творческом плане того, что впервые было эмоционально или умственно им воспринято в плоскости душевной, человеческой. Такого рода талант и обуславливает особую, всегда личную и неповторимую, поэтическую логику, которая и составляет отличительную черту поэзии. Логика эта не просто “затемненная” или “усложненная” обычная связь между идеями или чувствами, в которой лишь опущены некоторые звенья, как недавно утверждал в одной из своих статей Г.В. Адамович. Сколько ни опускай искусственным путем звеньев, как ни старайся усложнить свое обыденное рассудочное мышление — оно от того поэзией не станет.
Наоборот, поэт может писать стихи отнюдь не “герметические”, ясные и простые, но элемент таинственности, связь особого порядка в них всегда будет присутствовать, если он наделен даром преображения “реального” в иную, метафизическую реальность. Отсюда та затрудненность, которую всегда испытываешь при чтении подлинных стихов, то усилие, которого они всегда требуют. Но отсюда и тот “новый трепет” (пользуясь словами Гюго о Бодлере), который за усилие вознаграждает, и та органически рожденная тема, без коей не может быть развития личности поэта.
Ладинский свою тему обнаружил уже в первой своей книге “Черное и голубое”. Тема эта — вечный конфликт между земным и небесным, тем не менее, тесно связанными. <…> Человек стремится к горнему началу, но, едва оторвавшись от земли, начинает задыхаться в “воздухе небесных гор”, “как рыба на песке береговом”, как ангелы, слетевшие на землю и полюбившие ее больше родного неба. Основной трагический антагонизм души, слышавший когда— то “звуки небес”. В “Черном и голубом” тема эта звучала, однако, несколько внешне, эпически-декоративно, и нас больше пленяли яркие образы Ладинского и его богатые и разнообразные ритмы, чем самое его переживание.
Вторая книга Ладинского — “Северное сердце” — отметила и второй этап его пути. Тема наконец была им осознана лирически. Из театрального мира крестоносцев и аргонавтов углубилась она в мир душевный, и только одна душа — Психея, хотя Ладинский и не упоминает ее имени — стала героиней его стихов. Благодаря этому и книга в целом приобрела удивительное единство и стройность, и отдельные стихи Ладинского стали прежде всего хорошо построенными, что не уничтожило их мелодической и образной прелести, а лишь подчеркнуло ее.
Сейчас Ладинский выпустил свою третью книгу. Но если между первой и второй он проделал длительный путь, изменивший его облик, то в “Стихах о Европе” нового изменения мы не находим. Ладинский все тот же, каким мы знали его и в “Северном сердце”. Та же тема — тоскующей Психеи, та же ритмика с характерными для Ладинского перебоями в трехдольной стопе, с замедленными, слегка торжественными ямбами. Может быть, поэтому первое впечатление от книги несколько бледнее, чем хотелось бы. Ладинский на сей раз не углубил свою тему, он лишь попытался придать ей новое направление, связав ее с мифом о Европе, уносимой быком, и с мистерией нашей, современной Европы. Это скорее нарушило цельность: собственно говоря, новой книги стихов нам Ладинский не дал, а издал лишь новый сборник стихотворений, не вполне объединенных. Пожалуй, и некоторые отдельные стихи построены менее крепко, лирическая отвлеченность звучит порою у Ладинского абстрактностью “платонической”, не пережитой на собственном опыте.
Но лишь иногда. И если вчитаться в стихи Ладинского, то и на этот раз начинает действовать его поэтическая магия. Отдельные срывы не помешали ему, в общем, не только остаться поэтом, но и написать некоторые стихи, превосходящие по интенсивности переживания и формальному мастерству “Северное сердце”. Это — в первую очередь стихи о той же Психее, как бы он ее
ни называл: Европой ли, душой ли или собственным женским именем. Даже замечательные стихи о Лермонтове косвенно посвящены ей же. Но лучшее стихотворение в книге и, пожалуй, вообще у Ладинского — “Вижу потрясенный воздух”, прямо возвращающее нас к постоянной теме его, только взятой в опрокинутой ситуации. Не томленье при отрыве от земли, а ужас от погружения Психеи в мир вещный» (Возрождение. 1937.2 июля. № 4085. С. 9. Подп.: Ю. М.).
Альфред Бем отнесся к новому сборнику Ладинского гораздо сдержаннее: «По существу, он не вносит ничего нового в поэтический облик автора. Все то же романтическое восприятие разрыва земного и небесного, все тот же ритмический рисунок стиха и повторяющиеся образы. Но эта устойчивость и верность самому себе Ладинского придает его творчеству особую убедительность. Лирика А. Ладинского условна, она и не пытается обмануть кажущейся простотой. Но в своей условности она куда более убедительна, чем “простота” Г. Иванова. И неуютность жизненного бытия на “мировой огромной льдине” у него не только словесная формула, но подлинное поэтическое обобщение. Подкупает в А. Ладинском и то, что он в своем творчестве нашел свой “русский” подход к окружающему. Его восприятие Европы, в котором чувствуется любовь к ней, и тревога за ее судьбы, и понимание того, что она идет сама навстречу гибели — все это напоминает отношение Достоевского к “святой земле чудес”. Кажется, в творчестве А. Ладинского намечается и какой-то внутренний перелом. Так мне показалось по стихотворению “В дубах”. Его начало показывает, что не исключена возможность перехода Ладинского на поэзию “высокого стиля” и больших форм» (Бем А. О парижских поэтах // Меч. 1937. 4 июля. № 25).
По мнению М.О. Цетлина, Ладинский-поэт «не земной, а “небесный”, он — искусственен, бесплотен, абстрактен. Все эти свойства не лишают поэзию Ант. Ладинского ее прелести. Поэзия Ладинского не хочет иметь ничего общего с прямыми непосредственными человеческими чувствами, с реальностью природы и истории. Для него поэзия это словесное построение, можно бы сказать 'конструкция”, если бы это слово не говорило о тяжести, о стали, в то время как Ладинский хочет дать впечатление легкости, так что скорее следовало бы говорить о рукоделии, о “кружеве” слов.
Может быть, потому, что в этом сборнике меньше творческого усилия, чем в предыдущих, и Ант. Ладинский иногда лишь повторяет найденную им раньше поэтическую “формулу”, здесь легче видишь его метод и приемы. Ладинский не боится брать из бутафории старой романтической и сентиментальной поэзии особо поэтические слова и образы, все эти лилеи и лавры, лиры и туфельки, туфельки в самых разнообразных видах — и балетные, и Сандрильоны. Но он оживляет стершиеся слова иронией, аллегорией, неожиданными эпитетами <…>
Все у него кажется только поводом для своеобразной словеснопоэтической “игры”, для “узора” слов, где все слова, их сочетания, эпитеты принадлежат к поэтическому словарю Ладинского так, что его стихи не требуют подписи и легко могут быть узнаны среди других. И всем этим поэт хочет внушить читателю видение мира “высокого” (один из его любимых эпитетов), немного театрально-бутафорского, легкого, преходящего, ирреального. В лучших его вещах это ему удается» (Современные записки. 1937.№ 65.С.429–430).
62–65. Похищение Европы — Воля России. 1932. № 1/3. С. 23–25. Под названием «Корабль терпит бедствие» с разночтениями в строках 5–8 («Вот за воркованье расплата, / За музыку и за туман: / На фоне большого заката / Уходит корабль в океан»), 25–28 («И вид из окна на отлогий / Край поля, на рощу дубов, / На яблони белой дороги, / На дали волнистых холмов…»), 31–32 («И снежный цветок