и им потакать — на что ж мы тогда будем годны?.. Надо действовать с другими наравне, чтобы потом нам упрека не бросили, а быть наравне не так-то легко, когда всякие немощи тебя одолевают!.. Главное, нам узнать надо, что там с нашими, все ли целы…
— Не все, — проговорил Велё, — пусть это для тебя не будет неожи данностью.
— Где это было?
— В низовьях Тары, говорят. Про то много слухов ходило, да я вам не передавал; зачем зря огорчать, когда от этого нет никакой пользы.
— Известно тебе, кто погиб?
— Это мне неизвестно, а вот если вам будет невмоготу — знаете, где меня искать, приходите!
Пока мы поднимались по круче, северный ветер набрал силы — сотрясает тополя и березы, слизывает лужи. Долина вослед нам рыдает, воет и всхлипывает, словно Лим разлился от горы до горы. Долго сопровождает нас рев воды, накатываясь волной и обгоняя, а тропа наша, истончаясь, теряется в вышине.
По гребням, словно по мосткам, мы перебираемся с одного отрога на другой, потом на третий и, спустившись через перевал, из царства Лима попадаем в долину вспененной Тары. По ту сторону ее, при самом дне глубокого провала, проклюнулся светящимися огоньками Мойковац. Прокрались мы пустырем между городком и рекой, проползли по мосту, поражаясь, что на нем не оказалось часовых. На Гротуле Качак шепчет:
— Вроде бы там кто-то притаился?
— Померещилось тебе. Кому там быть, когда на мосту и то часовые не поставлены?
— Мне и подумалось, не наши ли — устали и присели отдохнуть?..
— Наши выбрали бы себе поукромней местечко.
К селу мы пробрались, по счастью, не замеченными ни стражей, ни собаками. Подошли к дому Бранко Джуровича спросить Марию, не знает ли она, где наши, но меня шепотом остановил Качак:
— Странно!.. Чудится мне, вроде поет кто.
— И мне тоже давно так кажется — наверно, вода шумит.
— И не поет, а словно бы заупокойную тянет, уж не погиб ли кто из них?
Я ему сказал с укором:
— Не каркай раньше времени!
— Помолчи, послушай, может, меня слух обманул.
Он взобрался на каменный выступ фундамента, прислушивается под окном. На Сенокосах из-под облаков прорвался собачий лай, ему откликнулся голос пастуха. Потом все замерло, и тишину заполнил рокот Тары. Я тоже приблизился к дому — там качали люльку, слышалась колыбельная, очень похожая на плач. Слов не разобрать, а может, их и не было, но голос вдруг взмывает вверх и кружит, у меня мгновенно выступают слезы на глазах. Такого я не ожидал — вроде бы уже достаточно возмужал и окреп, чтобы противостоять этим бабьим причитаниям, но, оказывается, ничего подобного — я все такой же податливый и слабый, каким был когда-то. Я утер глаза, боясь обнаружить слезы перед Качаком, и отошел подальше от этого голоса, уж лучше слушать завывание Тары и крик филина, долетающий со стороны Черного Поля, чем этакую колыбельную. Ожидание наскучило мне, я уж подумал, не прошел ли Качак мимо, и вернулся к дому — он все еще торчал под окном и слушал. Наконец оторвался и подошел ко мне.
— Не один он, а оба, — прошептал Качак.
— Что ты такое несешь?.. Не пойму тебя.
— Погибли и Паун, и Бранко — хватит с тебя, чтобы понять?
Хватит, и даже слишком, в ушах у меня так и загудело, будто кто треснул меня по голове. Я пытаюсь отстранить от себя эту весть, по крайней мере отложить осознание ее, в надежде на то, что тем временем произойдут какие-нибудь перемены или я очнусь от кошмарного сна. Спрашиваю его:
— Что-нибудь еще она тебе сказала?
— Ничего.
— А про других ты спрашивал?
— Я ее не видел, только слушал ее причитания и из них узнал, что произошло. Сказала она и кто их выдал: трактирщик из Требалева, Иванович Меденица и поп Савва Вуксанович. Окружил их Любо Мини? с колашинскими четниками, все как один негодяи отборные — жандармы, полицейские, тюремщики и пьяный сброд. Наших оружие подвело — то ли у них масло замерзло в затворах, то ли боеприпасы отсырели в пещере, где они прятались. Вероятнее всего второе, потому что, гляди-ка, Паун застрелился из револьвера, а Бранко, раненый, держался до последнего — вокруг него валялось двадцать две стреляные гильзы. Похоронили их на Драговинском лугу, где-то над Требалевым…
Я двинулся к дому — как это ни мучительно и ни тяжко, но я должен был объявиться и узнать, что сталось с нашими товарищами. Качак за мной. Движемся и поневоле замедляем шаг — я бы охотно пропустил его вперед, но он не спешит, боится первым узнать то, что нам приготовлено. Остановились под окном. Замолкли причитания, слышно лишь, как качается люлька. Мы медлим, тут женский голос в доме спрашивает:
— Ты что, устала?
Другой голос отвечает:
— Нет, но на сегодня хватит.
— Не хватит. Раз над могилой запрещают голосить, хоть здесь выплачем горе до дна, ночь длинная.
— Надорвала я себе сердце этим плачем. Одно и то же твердим, как только ты выдерживаешь это?
— А ты теперь про других рассказывай. Передохни — и заводи потихоньку. Тех тоже надо помянуть, нельзя их забывать. Уж это они по крайней мере заслужили.
И вот затягивает плакальщица новую песню, протяжная и тихая, она постепенно набирает силы и складывается в слова. Плач был обращен к несчастной девушке, Пауновой невесте, в нем говорилось о том, чтоб не надеялась она: другая отняла ее милого, в черный дом увела, в мрачный дом без окон и дверей, без фитилька и без лампочки, и там затворила его. Но и на том свете невозможно представить новоселье без сватов… Голос дрогнул, взвился, словно бы перехваченный судорогой смеха, — и мне представилось, что так она насмехается над вывернутым наизнанку, потусторонним празднеством и над злой судьбой, которая оборвала безвременно молодость. Теперь плакальщица обращалась не к девушке, а к Бранно, любимому дядьке Пауна, она просила его собрать сватов для племянника, Паун достоин того, чтобы сватов ему собрать, лучших сватов, какие только найдутся, да и выбрать их есть из кого, всех товарищей его пусть возьмет в сваты Бранко, чтоб никого не обидеть, не забыть. Очень трудно выбрать старшего свата, потому что много между ними есть испытанных, нелегко между ними самого лучшего указать.