смешанной с илом, охваченное тонкой пленкой. Нет чистой воды: в ней содержится кальций, незначительный процент железа и других элементов. По причине плотности и давления волна вспучивается над поверхностью и катится с самонадеянным стремлением подняться ввысь, хотя бы в виде пара. И пока не сплющится, ее не зароешь. Да и сплющивается она по-разному. Потом ее присыпают землей, чтоб не поднялась смрадным облаком.
— Думал, и ты с ними туда отправишься, — говорит человек в пестрой рубахе.
— Куда с ними?
— В землю.
— Мне нужно сначала отыскать Миню Билюрича. Чтоб сказать ему все, он один меня поймет, а на остальных мне начхать.
— Ладно, ладно, ну, а где же ты его найдешь?
— Где-нибудь в Греции.
— Греция не стог сена, чтоб найти в нем иголку, хотя бывает…
Я боюсь, что ею не разыщу. Может, это и немыслимо. Далекую волну отставшая не догоняет. Между ними хватает теснин, где так легко сломать ребра, немало и тихих омутов, что затягивают в глубину.
— А где Шайо?
— Какой Шайо?
— В которого попала первая пуля.
— Из какой роты?
— Мы не из роты. Я из другого лагеря. Нет ли воды?
— Они говорят: чай, однако страшная бурда, — и он отвинчивает колпачок на фляге. — Пить опасно, смочи только рот.
— Дай хоть каплю.
— Погоди, сейчас…
Уже поздно: жажда заставляет забыть, что мне нельзя шевельнуться и я не могу протянуть руку. И мне поначалу кажется, будто подлый, бородатый фашист всадил мне в спину нож. Я хочу его выругать, но два рогатых стража колют меня штыками. Острия боли ударяют в потолок, отлетают от него и вонзаются в раны. Спешат, чтоб поскорей угодить в самый центр и поглубже вонзиться. Сейчас главное для меня не вскрикнуть, не осрамиться перед волосатым рубашечником, который только этого и ждет. Померк свет. Где- то далеко кто-то невидимый приговаривает:
— Вот ты и разбередил раны!.. Чего не подождал, пока не подам?.. Эка незадача, никого кругом!.. А я-то думал отвести душу…
Иди с богом, говорю я ему и себе, не нужен мне твой разговор! Не хочу ничего от тебя принимать и от всех вас, с той стороны — достаточно мне уж подавали! Не следовало бы просить и принимать из твоих рук и эти помои. Не верю, что твои руки остались чистыми, наверняка замараны кровью старых мусульман, которых вы резали у мостов, а вот расплачиваться за вас пришлось мне. Шайо и мне…
Боль постепенно утихает, улегся гнев, охладела и голова. Лежу неподвижно и, чтоб скоротать время, завязываю с самим собой нечто вроде тихой беседы. Наш народ, как жаждущая земля, трескается сначала вдоль, потом поперек. Разделится на две части, потом еще на две. Бывает подобное и у других народов, но у них такое случается не столь часто, как у нас. Мы, будто это утверждено на веки веков, как два противоположных магнитных, взаимно друг друга отталкивающих поля, Если не подерутся два родных брата, обязательно вцепятся друг другу в глаза двоюродные; если их вражда не погаснет до третьего колена, взрыв будет тем более сильным. А дело объясняется просто: одна сторона хочет сегодня быть с сытым брюхом, а другая печется о чьем-то завтра, с царством небесным и чистой совестью. Мы боролись за это завтра и делали все чтобы привлечь вас на свою сторону. Пытались это делать при помощи доводов, песнями и, наконец, страхом — не получилось! Игра продолжается, и еще не известно, кто кого. Завтрашний день настанет в любом случае. Много вы причинили нам горя, рубашечники, да и мы вам тоже. Для нас, здесь, это уже прошлое, если рассуждать здраво, а ненависть, как и любовь, всегда имела у вас преимущество перед разумом и была постоянней его. И у нас тоже, потому что мы братья. Так не лучше ли нам помолчать?
Вдали жалобно плачет паровоз, его гудок устремляется вверх, в небо, а потом ниспадает длинной дугой причитаний и теряется где-то за горой. Тем временем река набралась сил и двинула скобяной товар к Плаву, и летят со звяканьем вверх тормашками сковородки, кухонные плиты, железные трубы и пушки — в пропасть.
II
Двери вагона оставили открытыми. Часовых нет, они и не нужны — убежать мы не можем, даже если бы нас просили. Поезд рысит душной равниной. Долины и пади, земля гола, пустынна: ни домов, ни людей, ни скотины — ничего, кроме проплывающих мимо высоких тополей. И только когда я поворачиваю шею и смотрю через плечо, вижу, как от серой крыши вагона отматываются полосы тусклого неба. Знаю, это не настоящий Бабич, но этот, точно ночной кошмар, упорно не желает отвязаться. Сообразив дьявольским умом, что я не могу схватить его правой рукой, он постоянно туда подползает. И всю ночь в облике животного подстерегает меня, когда я засну. Я надеюсь, что день принесет мне избавление, но морок не стесняется даже света. В руке держит грязный котелок, в нем темная каша — смесь мочи и дегтя, он подносит его мне и что-то бормочет. Закрываю глаза, чтобы не смотреть и чтоб не стошнило. Стискиваю зубы: не пропустить бы в рот ни капли этой мерзости. Днем это нетрудно, я страшусь ночи — знаю, он рассчитывает застать меня врасплох. Откуда-то появляется Видо Ясикич и отгоняет его. Потом смотрит на циферблат больших часов, высчитывает, ждет и что-то шепчет про себя. Мне неловко ему жаловаться, не ябеда — если не способен сам за себя постоять, тогда нечего меня защищать. Ясикич видит, что задумал Бабич, выхватывает у него котелок и бросает в реку.
Снаружи повеяло прохладой, ее принес вечерний ветерок. Кто-то надел пеструю рубаху и откашлялся. Знаю, он четник, только притворяется, что смотрит на меня озабоченно. Других здесь нет. В небе плавает сплошь переплетенное проволокой окно.
— Сейчас тебе лучше, — говорит четник.
— Коли думаешь, лучше, значит, лучше.
— Доктор сказал.
— Этот немец? Наплевать ему, лучше мне или хуже!
— Нет, это наш доктор, наше горе-гореванное. Что-то ему вдабливали в голову.
— Здесь был Ясикич? Паренек…
— Сын учителя из Меджи?.. Нет, он в другом вагоне, с коммунистами.
— И я оттуда, я тоже коммунист!
Пусть не думает, что хочу скрыться, как Влахо, и пусть не глядит на меня с жалостью! И я смотрю на него и жду, чтобы увидеть, как его лицо сначала станет удивленным, а потом ненавидящим. Жду напрасно, ничего подобного не происходит.
— Такое теперь надо скрывать, — говорит он.
— Да ну? А зачем?
— Разные тут между нами. Каждый третий готов стать доносчиком…
— А ты что, лучше?
— Лучше, конечно: я сидел в тюрьме.
— В нашей? Никогда тебя не видел.
— До тебя. Семь лет отбыл на каторге!
— Невинно?
— Не сказал бы, что невинно: за то, что убил одного гада.
— Большого гада?
— Не больно-то большого: унтер-офицера, въедливого пса, который жить не мог без мордобоя.