Играют в карты, разговаривают, бранятся, шьют и ведут куплю-продажу. Спрашиваю о Билюриче одного, другого, отмахиваются: слыхом, дескать, не слыхали… И вдруг кто-то кличет боснийца Ибро.
— Слушай, не Билюрич ли тот, который удрал с Гефиры?
— Это Гица удрал с Гефиры, а Билюр и Узун с пристани.
— Вот человек интересуется, — и обращается ко мне: — Родич какой?
— Нет, друг, — и, чтоб не упасть, хватаюсь за стену. «Хорошо, — говорю я себе, — главное, что жив, и я это знаю.
Значит, на Банице его не убили, может, и отыщу…» Так я себя утешаю, но все еще не могу опомниться. Колени у меня подгибаются, лампы перед глазами покачиваются, а зеленые лица лагерников кажутся неживыми.
— Садись, — говорит Ибро. — Ты откуда знаешь Билюрича?
— Еще по школе. Давно.
— Порядочный человек Билюр, и характером крут.
— Всегда таким был.
— Думаю, он где-то тут, недалеко, в горах с эласовцами. Часто наведывается в окрестности города, держит связь.
— А ты давно его знаешь?
— Познакомился с ним на Дунае, на острове. Было нас восемьсот человек. Днем рубили лес, а ночью лежали в болоте и отмахивались от комаров. Стерегли нас фольксдойчи. Больных травили собаками, а холерных забивали дубинами. Мертвых не закапывали, бросали в болото, не дожидаясь, чтоб остыли. Кто-то убил собаку, за нее расстреляли десять человек. Пока срубили лес, из восьмисот осталось шестьдесят. И вот нас, таких доходяг, больных малярией и голодных, смотреть страшно — кожа да кости, — привезли на бывшую выставку, что была между Земуном и Белградом, и сказали: «Кто пробежит через двор, от проволоки до проволоки, того пошлем на работы, кто не сможет, отправим на лечение». А мы едва ноги передвигаем, однако «лечение» нам не улыбалось. Кто-то шепнул, чтоб постарались. Я побежал первым, потом Билюрич, за ним Жарко Остроус, Дуко и Раде Ведьма и два брата Салевича — старший тащит младшего. Семеро из шестидесяти. Остальные не добежали и попадали, а вечером их забили палками в венгерском павильоне…
Я узнал все, что можно было узнать. Пора возвращаться, а я откладываю, жду, собираюсь с силами, чтоб заставить себя уйти. Что-то пьянящее: отчизна, повергнутая в прах, а в синтезе — мать и мачеха, проступает из гомона голосов, держит меня как завороженного. Переговариваются Чесоточный и Мертвяк с одной стороны, а Собачник, Перец и Мартышка — с другой. Цыгане, воры, назаритяне, влахи, бывшие скоевцы и скрытые евреи; черногорец из Косова, даже русский дополняют этот Ноев ковчег. По ошибке к ним попал механик из Загреба: грузовик, на котором его везли на расстрел, по дороге испортился и запоздал, и потому их отослали с транспортом на Баницу. Проскочил и серб из Венгрии, Эмил Бачи, человек с изуродованными плечами — точно его с креста сняли, — его грузовик пришел вовремя, и ему ничего не оставалось делать, как расстегнуть перед офицерами третьего рейха ширинку и показать, что он не обрезанный. Одних спас снег, других подкуп. Раненный в голову монтер бежал из-под расстрела и, пока прятался под вагонами, видел черта с хвостом, который, щелкая зубами, подавал ему какие-то знаки.
Обезглавленные тени покачиваются вокруг ламп. Слышу детские голоса и думаю, что это мне мерещится от переутомления. По звонким, чистым голосам убеждаюсь, что это дети, а не призраки, каким-то чудом выжившие здесь, среди них два-три старика. Учитель Цогоня еще не забыл, как боролся против ЮРЗ [35], а дед Буле по прозванию Штабсефрейтер помнит, как на островах Корфе и Святого Витта в прошлую войну закапывал тифозных в маслиновых рощах. Поминают какого-то Попа: «Человек-резина, а все-таки влип: обрюхатил гречанку, и теперь ее брат обходит с ножом все места, где работают лагерники, и разыскивает его». Морфиниста, отпрыска старого купеческого рода из Мостара, тошнит от марихуаны: обнаружив ее в таблетках от кашля, он принял слишком большую дозу. С полчаса наслаждался в наркотическом сне и потом целый день мучался — таковы дозировки и в жизни, так что лучше, если можно, ничего не принимать.
Встаю, надо идти и смотреть в отвратные глаза действительности. Заблудившись, попадаю на узкую лестницу и спускаюсь черным ходом. Двери далеко, едва различаю. В проеме у основного входа висит фонарь, под ним маячат люди, словно поджидают кого-то. «Пустяки, — думаю я, — у лестницы вечно кто-то торчит».
— Тс-с-с! — шипит кто-то.
— Что такое? — спрашивает другой.
— Я его слышу.
— Где?
— Должно быть, остановился.
Я сворачиваю в темноту, хоть и знаю, что подстерегают не меня. Наверно, какая-то ссора, но, чтоб не объясняться, лучше обойти стороной. Крадусь мимо мертвецкой.
— Убегает! — говорит первый. — Пронюхал! Видишь, знает!.. Сказали ему.
— Куда ему бежать?
— В мертвецкую, там спрячется.
— Если в мертвецкую, живым ему оттуда не выйти!
— Нужен фонарь, Боро! А я захвачу другой.
— Дай-ка мне этот, я покажу ему, как устраивать партийные собрания с коммунистами. Но успели приехать…
Внезапно меня пронзает мысль: «Ждут меня! Это
— Неужто его нет? — спрашивают стоящих у входа.
— Будь он здесь, мы слышали бы.
— И там его нет. Уж не влез ли на крышу?
— Туда не влезешь, лестница убрана.
— Он коммунист, может влезть! И в воде не тонет, и в огне не горит.
— Молчи, не блей!
— Может, под цистерной?
— Кого это ты ищешь, Боро? — слышу я голос Вуйо Дренковича.
— Одного твоего черногорца, — отвечает Боро.
— А я тоже черногорец, — говорит Джидич, — и ежели кому понадобился, то я здесь!
— Ищу того, кто устраивает свидания с коммунистами и дает им директивы для пропаганды. Клянусь богом, поломал бы ему ребра, попадись он мне в руки!
— Потише, потише! — возвышает голос Джидич.
— Чего потише?
— Не трогай черногорцев!
— Правильно! — вступает в разговор Вуйо. — Если ты со своей
— Так уж на роду нам написано, — не отступает Боро. — На том и договорились, бить друг друга, мы ваших, а вы — наших!
— Кто же это договорился? — удивляется Джидич.
— Старейшины из комитета! Не я же!
У входа собралась толпа: кто шел по делам к боснийцам, кто направлялся к колонке. Загалдели, их свара привлекает внимание часового. Он орет на них. Фонари гаснут.
Я вытягиваюсь на цистерне. Сна нет, переживаю случившееся. Надо уходить, хотя бы попытаться.