В общем-то, мой учитель биологии мало был похож на козла, но, пожалуй, он чуть-чуть смахивал на Бизальцки в молодости, лицо которого тогда, после града бронзовок, осыпавшего меня там, под яблонями, напомнило мне луну. Интересно, бабушка, говоря эти слова, имела в виду только своего зятя или вообще всех мужчин, а может быть, всех людей, мужского и женского пола, или всех тварей, включая животных и растения, неважно, какого пола?
Я устала, и трагический пафос моих собственных размышлений мне, честно говоря, прискучил. Но я не хотела уходить из парка, потому что знала: это прощание навсегда. Я положила ящичек себе на колени, дыхнула на стекло и краешком блузки зачем-то протерла его. Потом я нащупала концы изоленты, которой обтянула крышку и края гробика, и с легкостью сорвала ленту. Достала из ящика жуков, вынула из них булавки, поднялась с земли и долго ходила по поляне с жуками в руках, пока не пристроила каждого на какую-нибудь травинку или листочек.
Найдя каждому уютное местечко, я вернулась обратно под каштан, прислонилась спиной к его стволу и тихонько съехала вниз, приземлившись на задницу. Теперь мне уже не видно было всех жуков, но я изо всех сил старалась убедить себя, что в зеленой траве их аляповатые фигурки выглядят почти как живые.
Опасаясь моего присутствия, но сгорая от любопытства при виде отливающего зеленью непонятного существа в оранжевых точках, которое она на расстоянии нескольких метров от меня — я отсюда спокойно могла попасть в нее камнем — высмотрела возле большого листа мать-и-мачехи, появилась ворона. То и дело предусмотрительно отскакивая назад, она концентрическими кругами все ближе подбиралась к жуку. Удостоверившись, что теперь она точно достанет этого майского жука с головой бронзовки, ворона на мгновение отвернула клюв в сторону и потом молниеносно и до того сильно клюнула мутанта, что он моментально распался на части, вороний клюв ткнулся в землю, брызнули в стороны комочки земли, а между травинками образовался небольшой черный кратер. Ворона отлетела в сторону, но тут же вернулась назад, еще несколько раз клюнула покрытое лаком жучье туловище, но потом оставила его в покое, недоуменно помотала головой, расправила перья и, поначалу медленными взмахами, напоминавшими известные физкультурные упражнения, а потом все быстрее и быстрее хлопая крыльями, поднялась с земли.
Часть II
Servus[5]
Твои мечты, мои мечты цветут в твоих воспоминаниях, горят в моих воспоминаниях…
На сорок седьмой я решила не садиться; предпочла докурить сигарету, ведь я никуда не торопилась. Сигарета курилась плохо, наверное совсем отсырела. Вкус у нее был как у печеной картошки и вполне сочетался с дымным запахом от угольных брикетов, пропитывавшим воздух. Я уже собралась было прикурить новую сигарету от окурка старой, но тут как раз подоспел следующий трамвай, так что в эту последнюю среду перед Рождеством, в канун тысяча девятьсот семьдесят второго года, я часа на два раньше срока, то есть часов около трех, забралась в вагон шестьдесят девятого, у которого восьмая по счету остановка находилась ровно перед проходной полиграфического комбината, а комбинат вечером этого дня с нетерпением ждал меня к себе на работу.
Для этой поры в вагоне было поразительно пусто. Ловко балансируя по узкому проходу между двумя рядами сидений и успешно преодолевая болтанку разогнавшегося трамвая, я добралась до задних дверей, возле которых, покачиваясь, стоял — нет, даже, пожалуй, почти висел — какой-то мужчина, зацепившись одной рукой за прикрепленную к потолку петлю, а другой то и дело с трудом поднося ко рту быстро пустеющую бутылку.
Я села у окна против движения, так что могла поглядывать то в окно, изображая полное отсутствие интереса, то на этого мужчину.
Мужчина на первый взгляд походил на моего тогдашнего друга; тот же, в свою очередь, напоминал мне иногда, особенно издали или сквозь туманную пелену дождя, фотографию двадцативосьмилетней давности, на которой изображен был один солдат, утверждавший, что он — мой отец. Этот, в трамвае, похоже, явился на свет лет на пять раньше моего друга и минимум лет на десять позже моего вышеназванного отца, но горькими пьяницами, несомненно, были все трое. Однако вовсе не это на самом деле заинтересовало меня в незнакомце, который крепко обнял теперь латунную стойку, а ухом прижался к стеклу в дверях, причем бутылка выпала у него из рук и, не разбившись, подкатилась к моим ногам, оставляя после себя вонючий ручеек. Странность, заставлявшая меня, склонив голову набок, не веря своим глазам, пристально разглядывать мужчину и чуть было не побудившая меня привстать, подойти к нему и потными от любопытства пальцами ощупать его лицо, — странность эта заключалась в его коже, точнее в том, как эта кожа выглядела. Вся поверхность его головы, за исключением свисающих прядями волос, то есть лоб, виски, нос, упругие щеки, подбородок, шея и даже уши — все было покрыто какой-то почти прозрачной субстанцией, которая ровным слоем толщиной сантиметра два-три распределялась повсюду; она не то чтобы дрожала, но была чем-то похожа на желе, напоминая не до конца застывший студень из телячьей головы или поверхность куска глицеринового мыла, несколько часов пролежавшего в воде.
Это лицо — точнее, полная неясность насчет того, что с ним и не есть ли студенистая масса, под которой лицо оставалось почти совсем неподвижным, признак какой-то болезни или же начало волшебного превращения в невидимку, — пугало меня. Желая избавиться от наваждения и имея в запасе еще кучу времени до шести часов, я вышла из шестьдесят девятого уже на четвертой остановке, возле центральной площади, на которой рабочие, видимо по поручению местной администрации, опять, как и каждую зиму, установили гигантскую елку и украсили ее гирляндами лампочек. Сквозь ветви дерева просвечивал салатного цвета бетонный фасад большого многоэтажного универмага, открывшегося всего месяц назад. Это был первый такой универмаг в нашем городе, и, хотя я по возможности старалась избегать мест, где что-то продают, я все-таки решила туда зайти.
Внутри слепил глаза бело-голубой дневной свет, пестро украшенные прилавки, напоминающие уличный рождественский базар, теснились, образуя полукруг, из громкоговорителей повсюду доносились мелодии в исполнении детского хора, то щемяще звонко забирая вверх, то раскатываясь угрозой на низких нотах, — всем знакомые мелодии, но с новыми словами, которые полагалось считать радостными. На просторном паркете первого этажа пересекались — лишь с виду хаотичные, как линии выкроек на листе, — пути множества людей, в основном немолодых уже женщин и подросших детей. Стайками перебегали они от одной круглой тумбы с выложенным товаром к другой, от третьей перебегали к девятой, потом возвращались к пятой, а от нее обратно к первой. Руками в перчатках или голыми руками люди перерывали вороха куколок, чулок, шерстяных шапок; кто-то вставал в очередь к прилавку, где продавались изделия народных промыслов, другие устремлялись вверх по широким ступеням эскалаторов.
Толпой меня отнесло в сторону, я оказалась среди какой-то домашней утвари, которая, видимо, особым спросом не пользовалась, и наконец, ощущая потребность немного передохнуть, притулилась к контейнеру с желтыми елочными свечами, по дюжине в каждой упаковке.
Свечи эти чем-то меня привлекали: они были короткие, толстенькие, ровно-цилиндрические и отливали тусклой желтизной, напоминая густой искусственный мед, который так нравился мне в детстве из- за крупинок кристаллического сахара, встречавшихся в этой вязкой массе; на вкус они были как сладкие песчинки, сахарные песчинки, и когда я, вычерпывая ложку за ложкой, съедала всю банку до дна, мои молочные зубы начинали болеть, а в уголках рта скапливалась клейкая слюна.
Задумавшись, я машинально, сама не знаю зачем, схватила две упаковки свечей и засунула себе под пальто. Я даже слегка опешила, почувствовав, как упаковочные картонки, которые я рукой прижимала к