шансов остановить его сейчас.
– Вы смешиваете разные вещи, – спокойно возразил Милз. – Человек может умереть от голода и от обжорства. Но есть средняя, научно установленная норма питания, которая обеспечивает жизнедеятельность организма. Двенадцатичасовой рабочий день приводил к истощению физическому и духовному. Четыре часа работы в неделю – это обжорство свободным временем. Еще более опасное, чем обжорство едой. Только благодаря труду обезьяний мозг стал человеческим. Лишая людей работы, мы отбрасываем их на пройденные ступени эволюции. Наукой уже выведены средние нормы и характер труда, необходимого каждому человеку для полноценной жизни. И все, что угрожает нарушению этих норм, должно быть запрещено. Именно так, кстати, решается эта проблема в странах, где технология планируется и ограничивается в интересах людей.
– Вот, вот! – злорадно вставил Торн. – Я этого и ждал. Тебе лишь бы ограничить, запретить, предписать, связать свободную волю свободного человека и насилием навести порядок.
Не откликнувшись на реплику Торна, Милз продолжал:
– Появление на рынке диков приведет к новой вакханалии. В погоне за покупателями фирмы начнут модифицировать мэшин-менов и превратят их в слуг дьяволов. Вместо критерия разумности появится критерий максимальной прибыльности. Дики не только перестанут отличаться от людей, но сделают их ненужными. Мэшин-менов будет покупать всякий, кто сможет выложить деньги, – любой гангстер. Никакой, даже самый низкооплачиваемый работник не сможет конкурировать с Диком на рынке труда. Люди станут лишними всюду, кроме разве церквей и публичных домов… Неужели, Гарри, тебе так безразлична судьба наших современников, что ты благословишь дальнейшую работу над подобными конструкциями? – указал Милз на Дика, безмолвно слушавшего спор первых людей, с которыми ему пришлось встретиться.
Для ответа Лайту потребовалось много времени. Он просмотрел на экране технологические карты мэшин-мена, навел какие-то справки у ДМ и только после этого сказал:
– В твоих словах есть резон, Бобби. И ты, Дэви, должен согласиться, что предвидеть все последствия появления вот таких двойников человека с огромным физическим и интеллектуальным потенциалом мы не можем. Слишком много вокруг нас дураков и мерзавцев, которые могут использовать Дика в своих целях. Поэтому нам следует подумать, как быть дальше. Этот экземпляр мы демонтировать не будем, пусть работает. Может быть, пригодится для экспериментов с мозгом. Но никому его не демонстрировать и полученной информацией ни с кем не делиться.
– Я с этим согласиться не могу, – четко отделяя одно слово от другого, сказал Торн.
– Какие у тебя доводы?
– Не мы первые, не мы последние. При всяком крутом повороте технологии возникали опасения за судьбы человечества. Но разум всегда справлялся с новыми обстоятельствами. Новое становилось старым, и никакой трагедии не происходило. То же будет и с мэшин-менами. Если уж он родился у нас, чуть позже родится и в других странах, в других лабораториях, а мы останемся в дураках. Мы должны закрепить за собой приоритет и выгодно продать наше детище. А что с ним станет в будущем – какое нам чдело? Много ли думали об этом те, кто открывал тайны атомного ядра, изобретал ракеты и лазерные установки? Человечество все переварило, переварит и нашего Дика.
– Заворот кишок уже близок, – проронил Милз.
– Ты, Дэви, очень своевременно напомнил нам о тех, кто открывал, изобретал, создавал, не думая о последствиях. Именно их печальный опыт и учит нас не повторять ошибок. Ты не поколебал моего решения.
Торн встал, расправил плечи, словно стряхнув с себя какую-то тяжесть, и заговорил с неожиданно появившимися жесткими нотками в голосе:
– Много лет, Гарри, я во всем с тобой соглашался и беспрекословно принимал твои решения. Сколько замечательных, нужных людям открытий погребено в наших архивах… Больше с таким положением я мириться не намерен. Если ты не изменишь своего решения…
– Не изменю, Дэви, – подтвердил Лайт, не дождавшись конца фразы.
– В таком случае я покидаю лабораторию.
– Никого никогда я не удерживал, – спокойно напомнил Лайт. – Но мне было бы очень жаль потерять тебя, Дэви…
Вероятно, этот спор не принял бы такого оборота и не повлек за собой столь значительных для обеих сторон событий, если бы задолго до этого не обозначилась и не углубилась взаимная неприязнь между Торном и Милзом. Оба они любили Лайта и ревновали его друг к другу. Но любили по-разному. Для Торна Лайт был сначала проводником в жизненных джунглях, проводником, прокладывавшим и освещавшим дорогу к великой, хотя и неясной, цели. Потом он стал генератором идей, вдохновлявших самого Торна на блестящие и плодотворные эксперименты. Хотя Лайт постоянно напоминал о главной задаче, решению которой должны быть подчинены и вся работа лаборатории, и личные интересы его сотрудников, Торн давно уже перестал верить в достижимость конечной цели и не очень этим огорчался. Создадут ли они первого чева или нет, его мало беспокоило. И витаген, живущий лучами солнца, тоже стал казаться химерой. Тем ценнее выглядели в его глазах те реальные материалы и конструкции, которые уже были созданы в лаборатории и лежали мертвым грузом, вместо того чтобы прославить и обогатить своих создателей.
Торн сам еще не видел той душевной трещины, которая все расширялась, отдаляя его от Лайта, когда ее заметил и открыто о ней заговорил Милз. Он многое замечал раньше Лайта и Торна. Будто внутри у него был какой-то механизм, чутко следивший за отклонениями мыслей и чувств от принятого направления. Он спорил не только с Торном, но и с Лайтом. Спорил, добиваясь ясности, последовательности и точности выводов.
В жизни людей, очень близких Милзу, – его родителей, братьев и сестер – было слишком много наглядных иллюстраций к основному тезису Лайта о бессмысленности и бесцельной жестокости естественных условий бытия. Тяжелые болезни, самоубийства, гибель в катастрофах и от рук преступников – со всем этим он, наверно, примирился бы, как мирятся все люди на Земле, если бы не услышал Лайта и не поверил в него.
С годами эта вера подверглась трудным испытаниям. Милза по-прежнему восхищали феноменальная талантливость и трудолюбие Лайта, глубина его знаний и смелость мысли, личное бескорыстие и душевная щедрость. Но Милз не мог разделять его пренебрежения к борьбе идеологий, к общественным движениям, к теории и практике социального переустройства планеты. Лайт видел только один путь окончательной победы разума над безумием, добра над злом, правды над кривдой – нужно исправить врожденное несовершенство человеческой природы. Во всем, что относилось к философии, социологии, политике, он был удручающе неграмотен и даже гордился этим.
Милз оправдывал своего друга тем, что голова его была слишком занята технологическими проблемами огромной сложности и у него просто не оставалось ни времени, ни возможности вникать в смысл событий, потрясавших мир. Миллиарды людей уже изменили уродливые социальные отношения в своих странах, и Милз видел, как зло бытия там убывало, жизнь заполнялась смыслом, становилась умнее, красивей. Видел он и другое. Все еще могущественные силы реакции, не желавшие признавать свою обреченность, готовились остановить ход истории, остановить любыми средствами, любой ценой. И чтобы сорвать злодейские планы, нужны были объединенные действия всех здравомыслящих людей, где бы они ни жили.
В числе их был и Милз. Но это не мешало ему помогать Лайту, ревностно оберегать чистоту его замыслов. Когда Торн, увлекшись попутными удачами, стал загружать ДМ деталировкой и доводкой устройств, не имевших отношения к основной теме, он решительно потребовал от Лайта раз навсегда запретить такую практику. Торн долго крепился, долго боролся сам с собой, со своей привязанностью к Лайту, но теперь, когда рядом с ним стоял его руками созданный мэшин-мен, он понял, что в этой лаборатории ему делать нечего. Понял и хлопнул дверью.
Если Лайт с грустью посмотрел ему вслед, то Милз с трудом удержал вздох облегчения.