— Вот теперь я похож на д’Анджелло, вернее, на того д’Анджелло, который изображен в том журнале, что вы мне предъявили.
Несходство было поразительным и несомненным, но сестрам почему-то захотелось забыть и не думать о нем, и вовсе не из нежелания обижать их нового друга, а из-за детской еще надежды на настоящие чудеса. Тем более что от трубки Пикуса тихо, как на медленной карусели, кружилась голова, тем более что спускающееся солнце за окном было расколото надвое каким-то готическим шпилем, тем более что свежий предвечерний воздух стал затекать под ноги, тем более что за этот длинный день накопилась усталость, хотя нет, спать не хотелось, спать не хотелось, конечно, но границы предметов зыбились и теряли твердость своих очертаний, и голос Пикуса стал меркнуть, и слов было не разобрать, хотя оставался гул — это Пикус продолжал говорить, то вскакивая на нежно зыбящийся стул, у которого под тяжестью неторопливо изгибались ножки, то падая в мягкое кресло, которое тихо расползалось в ответ, словно было вылеплено из пастилы. Потом стало немного темнее, и это было даже хорошо, потому что глаза начали уставать; потом наступили сумерки, и это было лучше еще, потому что Пикус все говорил и говорил про какие-то вечные поиски, про какие-то параллельные миры, про каких-то двойников, но не плотских и биологических, но сакральных и вечных. И странное дело, чем дольше говорил Пикус, тем больше становился он похожим на д’Анджелло, который незаметно тоже подключился к беседе, сначала бессловесным тенеобразным присутствием, затем легким пошевеливанием, затем, с ловкой незаметностью слившись с Пикусом, уже его голосом говорил, что сестры будут главными героинями нового фильма, съемки которого не начинались только потому, что никак не могли найти вот именно их.
— Ну вот вы здесь, можно и начинать, — в заключение сказал Пикус голосом д’Анджелло. Или наоборот.
Глава XVI
Наша жизнь — росинка.
Пусть лишь капелька росы
Наша жизнь — и все же…
Потом было утро. Потом было утро, которому предшествовал мертвый сон всех троих, и когда девочки — как всегда одновременно — проснулись, то, надо сказать, странновато им было видеть, что подле них, прямо на полу, с курительной трубкой, что была накрепко сжата прямоугольниками зубов, спал их вчерашний новый знакомый, некто — они вспомнили, хотя и с некоторым затруднением, его имя — господин Пикус. Не без оснований полагая, что случайно попали на настоящий гипнотический сеанс (подтверждением чему служило и то, что они, даже не успев раздеться, тем не менее успели уснуть), девочки испытывали определенные затруднения, какими же глазами теперь смотреть на Пикуса — как на волшебника и гипнотизера, как на сумасшедшего и самозванца или все-таки как на богатого мерзкого развратника.
Следовало успокоиться и во всем потихонечку разобраться, что уже само по себе было нелегко, так как Пикус тоже проснулся и с легкой сконфуженностью что-то говорил им. Стараясь не насторожить его, они, мило и скромно улыбаясь, скороговоркой согласились на завтрак (да-да, тосты, апельсиновый сок и кофе — все это просто замечательно…), а затем бочком проследовали в огромную ванную комнату, окно которой было прекрасной рамой для плоского облака, притаившегося снаружи. Пустив воду, они, нимало не стесняясь, подвергли друг дружку дотошному анатомическому осмотру, после которого огласили утешительные результаты — все было целехонько, все было по-прежнему.
Можно было бы перевести дух, но вдруг Эмма вывела пальчиком на запотевшем зеркале слово «фото», и Ю поняла, что Пикус вполне мог, воспользовавшись их беззащитным сном, раздеть их донага и водруженной на треногу камерой фотографировать их, чтобы потом продать карточки какому-нибудь гадкому журнальчику, который, отпущенный на волю за сколько там — двадцать пять центов? пятьдесят? доллар? — явил бы миру двух спящих обнаженных девочек, чьи бумажные тела, пахнущие и пачкающиеся типографской краской, стали бы нюхать, лизать и гладить гадкие незнакомые мужчины, распаляясь от удвоенного наслаждения, от жгучего сладострастного яда, который вдруг брызнет мутной росой. Эмма и Ю, уже покачиваясь от дурноты, представили, как гладкие розовые языки слижут их изображения с журнальной страницы, и поэтому надо было быстрее бежать к Пикусу, чтобы спросить, а по какому, собственно, праву, а откуда вдруг такие полномочия, чтобы… усыпить… обнажить… надругаться… И вот, обнявшись, они уже плакали, плакали так, как плакали прежде, как привыкли, чтобы не разбудить подружек по спальне и не привлекать внимания, а именно тихо, выпуская наружу лишь самое пронзительное отчаяние, которое целиком умещалось в единственный краткий и влажный всхлип.
Пикус поджидал их снаружи, с милой деликатностью дав им времени ровно столько, что им хватило всласть наплакаться, обреченно успокоиться, затем умыться-почистить зубы-причесаться (для каждого из этих действий они нашли соответствующий, парный, совершенно новый предмет). Былая сконфуженность Пикуса минула, напротив, он был спокоен, приветлив и расслаблен. Последнее подтверждалось подтяжками (обычно он ими не пользовался), которые, по его справедливому мнению, олицетворяли уютную домашность и совершенную безопасность происходящего.
Да, чуть не забыли о запахах! (Авторская речь совершенно случайно совпала с восклицанием Пикуса.) И девочки, встрепенувшись при этих неожиданных словах, почувствовали, действительно, как пахнет жареный хлеб, кофе и свежевыжатый апельсиновый сок. Цвета: белоснежная скатерть, пронзительно желтый сок, коричневый хлеб и серебряный кофе (большой кофейник).
Уселись. Пикус, поддев подтяжки большими пальцами, пребольно стеганул себя. Девочки поморщились, представив, каково было бы их соскам. «Виноват, больше не буду, — сказал Пикус. — Придвигайте чашки».
Придерживаемый руками Пикуса кофейник заглянул в каждую чашку, и у кофе наконец появился законный цвет — черно-коричневый. («Не думаю, что так можно говорить про кофе», — много позже одна сестра скажет другой.)
— Если выдумаете про меня что-то скверное, то нам надлежит немедленно расстаться, — строго и печально сказал Пикус. — Для того чтобы я перенес расставание легче, вы должны будете согласиться принять от меня некую сумму. Ну, дом на Ист-сайде вы на нее не купите, но на первые несколько месяцев вам будет вполне достаточно. Только зарубите на своих маленьких носиках, что при таком развитии событий я ровным счетом ничего не требую взамен.
Сразу же забыв о приютской привычке с тщанием молиться перед трапезой, девочки, не чувствуя, впрочем, голода, откусили от тостов, сразу же заглушив хруст большим глотком сока.
— С чего-го-вы-вы-ы… — нет, надо сначала проглотить. Проглотили.
— С чего вы взяли, что мы думали о вас скверно? — спросила чуть более смелая Ю.
— Потому что я старый и умный. И еще потому, что слишком долго я ждал вас. Если угодно, то про вас мне известно побольше вашего.
А между прочим, у них не оставалось выхода. Не в ладах с алгебраическими уравнениями, они тем не менее хорошо понимали, так сказать, бытовую сторону математики, прекрасно представляя вероятность новой подобной встречи. Нулевой; вероятность была нулевой.
— Вы нас обижаете, — церемонно, подражая какому-то то ли прочитанному, то ли услышанному разговору, начала Эмма, — и у нашей обиды есть ряд объективных предпосылок. Мы, конечно, хотели бы сниматься в кино, ибо это есть мечта любой здравомыслящей девочки, а если наши рабочие отношения перерастут в нечто большее, например в дружбу, которую, как мы успели понять, вы не исключаете также, то мы, естественно, будем не против, так как видим в вас достойного, благородного и великодушного джентльмена. С другой стороны, мы всего-навсего лишь две девочки-сиротки… (нет, это из другой книги и другого разговора, и поэтому — немедленно оставить). Поэтому, будучи безмерно благодарными вам за ваш призор и предложение, мы со своей стороны хотели бы только одного — уважать наши чувства и верить в искренность их, так как злоупотребление вашим доверием было верхом черствой неблагодарности, нам вовсе не свойственной и совершенно противопоказанной нашей, как хочется думать, взаимной зарождающейся приязни.
— А теперь, — будто не слыша этой хорошо продекламированной цитаты из старого английского романа, — следует кое-что прояснить, — сказал Пикус, уже прикурив и уже бесполезно помахивая в воздухе спичкой, так как огонь на ней давно унялся.
«Кое-что» звучало, конечно же, плохо, было в этом лукавое, недопустимое, совсем не соответствующее