Но ничто не могло помешать Еремиасу. Он сидел, ел блины и вспоминал. Жизнь человека подобна гармонике: растягивается и сжимается. Насколько же сплюснулась его жизнь за последние годы! С грустью вспоминал он минувшее, когда владел домом и землей под Выборгом. В те годы жизнь была настоящим праздником, сплошным беззаботным воскресеньем. Он жил в доме вместе с сыном Йере и верной экономкой Импи-Леной. Сын доставлял отцу одни огорчения: бросил учебу и ударился в стихоплетство. Поэзия для Еремиаса никогда не становилась помехой, но поэтов он считал возмутителями спокойствия. Почти три года Йере сочинял стихи и небольшие пьесыьтри из них были опубликованы, но так и не увидели сцены. Йере к тому же страдал тягой к дальним странствиям. Побывал в Америке, объездил всю Европу, пока не прекратились денежные переводы из дома. После двухлетней увеселительной поездки он вернулся домой и удостоверился, что отец потерял все, за исключением характера. Перед ними открылась пустынная дорога и одухотворенная бедность, которую оба встретили с достоинством. Они убедились, что до царя далеко, а до Бога высоко, что в переводе на язык простого люда означало: денег обедневшим богачам взаймы никто не даст.
Йере Суомалайнен смирился с изменившимися условиями. Он никогда не работал в полном смысле этого слова. Следовательно, уж кого-кого, а его нельзя было обвинить в том, что в стране свирепствует безработица. В молодые годы Йере воображал себя также великим изобретателем, пока не обнаружил, что все его изобретения уже давно изобретены другими. Он не изменял мечтам, просто мечты предали его. Из Йере ничего не получилось, поскольку он всерьез считал себя прирожденным поэтом, который полон тревог и волнений, и неустанно выпускал из-под пера никому не нужные опусы. И все-таки отцу не приходилось ползать на коленях перед чужими людьми, протирая штаны до дыр, поскольку Йере, каким бы он ни был хреновым поэтом, после краха отца кормил его и себя своими опусами. По мнению Еремиаса, это было самым большим чудом человечества. Но в кризисные годы в Финляндии, казалось, все происходило шиворот- навыворот.
Солнце уже пряталось за край леса. От него оставался лишь узкий краешек, но день оставался по- летнему теплым. Проходивший мимо местный поезд выпустил огромные клубы дыма, а со стороны шоссе продолжали раздаваться звуки мандолины. Все шли в сопровождении песни крошки-музыканта, которая предрекала его близкое умопомешательство:
Я не Сибелиус И даже не Мелартини, А всего лишь Лехтинен, Игрок на мандолине…
Песенка крошки Лехтинена вызвала у Еремиаса неясное чувство грусти и жалости. Звуковое кино отняло у крошки Лехтинена разум и хлеб. Еремиас жалел всех бедняков, кроме себя самого.
Вечер призвал к жизни стаи комаров.
Еремиас, уставившись в пустоту, продолжал сидеть на пригорке, держа на коленях блюдо с блинами Аманды Мях-кие.
Внезапно он дернулся, словно ожегшись о крапиву. В его голове мелькнула новая мысль: а что если попробовать самому сочинять стихи? Пишет же их его сын, хотя и моложе его. Да и мир полон поэтов, соблюдающих разумное жизненное правило: искусство прославляет самого художника.
Мысль подействовала на него так, что он чуть не лишился сознания. Он искренне верил, что лень есть мать искусства и одновременно порока. Он не чувствовал укусов наглой комариной стаи, не слышал ни нового сочинения Малышки Лехтинена, ни тяжелого громыхания проходившего мимо товарного поезда. Наконец-то он нашел свое жизненное призвание, которое возвысит его и поставит в один ряд с теми, кто разгадывает собственные сны. Человек, готовый все хорошо разъяснять, редко способен на что-либо другое. Итак, он отправится вслед за сыном по лунной дорожке поэзии для финских еженедельных журналов.
Импи-Лена наконец-то разожгла керосинку. Она чистила прошлогоднюю картошку и изредка бросала хмурый взгляд на Йере, сидевшего в оконном проеме и пачкавшего чистую бумагу чернилами.
«И это называется мужская работа, – думала про себя женщина, – выводить на бумаге закорючки и бормотать что-то себе под нос». Ее недовольная физиономия не мешала Йере, сочинявшему на этот раз детективный рассказ и в мыслях находившемуся далеко от Денатуратной. В какой-то момент ручка замерла в его руке, Йере встал и воскликнул:
– Готово!
– Что? – сухо спросила женщина.
– Новелла.
– Занялся бы чем-нибудь полезным. Но нет. Оба вы одинаковые, как отец, так и сынок, не зарабатываете ни гроша.
– Я же работаю.
– Пишешь?
– Да.
– И это сейчас называется работой! Задницу вытирать твоими бумажками!
Йере подошел к женщине и обиженно воскликнул:
– Довольно! Вы не имеете права так говорить об отце и обо мне. Вы здесь работаете служанкой, а не критиком.
Женщина продолжала чистить картошку и высокомерно улыбнулась. Она служила в семье Суомалайненов тридцать шесть лет и прекрасно знала, что угрозы отца и сына лишь слегка сотрясают уши. Им можно говорить что угодно. Защищаться они никогда не умели, да и драться по-настоящему тоже.
– Нечего на меня зенки пялить, – произнесла Импи-Лена.
Йере словно облили холодным душем. Импи-Лена обладала поразительной способностью придавать голосу удивительные интонации и умела так чесать языком, что словами превращала ближнего в ничто. Она была той финской амазонкой, которые время от времени появляются в отечественных кинофильмах, а также общественных прачечных.
Йере не пожелал вступать в домашнюю перебранку. Он собрал листки бумаги, сунул их во внутренний карман пиджака и робко спросил:
– Куда старик подался?