В этом месте вступили мы:
— запел я вместе со всеми первыми голосами. Затем подключились вторые голоса, и весь хор мощно грянул припев под звон литавр и грохот барабанов:
Но как только запевающая группа начала второй куплет, оркестр словно рехнулся. Не только я — весь полк решил, что музыканты тронулись. Трубы и тромбоны взревели дикими голосами и пошли валять кто в лес, кто по дрова… И вместо величественной мелодии началась такая какофония, что пение невозможно стало продолжать. Хор попытался переорать оркестр, чтобы как-то спасти положение, но сорвался и смолк на словах «нас вырастил Сталин…»
И только тогда кто-то догадался, что дело совсем не в оркестре, а в том, что в лощине заорало стадо ишаков. Пока их угомонили и разогнали, правительственной комиссии и след простыл…
Говорили, будто охрана, не разобравшись, приняла ишачиный рев за сирены воздушной тревоги, и комиссию срочно эвакуировали из зоны непосредственной опасности.
На этом смотр окончился, правительственная комиссия вылетела на другой фронт, и весь полк и причастное к этому мероприятию вышестоящее политначальство в страхе ожидало, что же теперь будет.
Майор Хавкин в ту же ночь почувствовал себя плохо и скоропостижно скончался от инфаркта. Замполит Анищенко запил.[9] Лично для меня это кошмарное ЧП окончилось тоже неожиданно. После того как я не удержался в штабных из-за истории с «полковничьим колесом», меня, по окончании смотра, решили вообще списать из полка. Но вдруг я был вызван к комсоргу полка лейтенанту Кузину:
— Решено укрепить партийно-комсомольскую прослойку в обозе, — сказал лейтенант. — Комсомольское бюро рекомендует направить тебя во вьючный взвод. Ты парень подкованный политически и по-русски говоришь, а у нас в обозе одни елдаши собрались, всякие там туземцы и татары. Говоришь с ними по-человечески, а они в ответ: «моя твоя не понимает». В общем, после ЧП морально-политическое состояние надо срочно поднимать, а также изжить позорные факты скотоложества и прочие упущения в комсомольской работе.
В обоз я не отказывался идти, я всегда любил лошадей, но убедить Кузина в том, что никогда не был комсомольцем, оказалось невозможным.
— Как так не был? Ты же комсоргом эшелона ехал. Факт! Ежели комсомольский билет утерял, имей мужество честно признаться, как нас партия учит. Дадим строгача, а после снимем, когда оправдаешь доверие…
В конце концов пришлось «честно признаться», что утерял комсомольский билет, чтобы от Кузина отвязаться. Мне выдали новый, «взамен утерянного» и влепили строгий выговор с занесением в учетную карточку.
Я всегда боялся вступать в комсомол, так как при этом надо было рассказывать автобиографию и заполнять анкеты с роковым для меня вопросом: «есть ли репрессированные родственники?»
Когда я уходил в армию, тетя мне твердила: «Лева, заруби себе на носу, что никаких репрессированных родственников у тебя не было, нет и не будет! Ты понял? Иначе будешь иметь неприятности». А тут такое случилось, что я пошел в комсомол без всяких анкет!
Итак я стал служить в горно-вьючном транспортном взводе в качестве комсомольской прослойки между елдашами и ишаками. Не знаю, прав ли был Кузин насчет позорных фактов скотоложества — в отношении нацменов такое предубеждение почему-то бытует до сих пор (по-моему, это просто отрыжка великодержавного шовинизма). Но насчет того, что с елдашами трудно было договориться, он оказался прав.
Во вьючном транспорте в основном оказались нацмены с Кавказа, насколько я понял — сплошь зараженные предрассудками и пережитками прошлого в их отсталом сознании. Политработу с ними проводить было довольно трудно, поскольку они вообще по-русски ни в зуб ногой не понимали, либо делали вид, что не понимают. Только исполнявший обязанности командира взвода сержант Мамедиашвили кое-что кумекал, но и с ним установать контакт было почти невозможно. Он был весь увешан медалями и держался с таким высокомерием, будто командовал не несколькими десятками ишаков, а, по крайней мере, кавалерийским корпусом. И все-таки я отважился к нему подступиться.
— Москва! — сказал я, показывая на свою грудь.
— Еврей? — понимающе переспросил сержант.
Я не стал скрывать свою национальность, подобно Сашке.
— Еврей. Из Москвы, — подтвердил я.
— Еврей из Москва — плахой чэлавек! — презрительно сказал Мамедиашвили и больше не удостаивал меня разговором.
Между прочим, многие из ишачников (так в обозе называли солдат, работавших с ишаками, в отличие от коноводов) носили подобные же фамилии: Намиашвили, Утиашвили, Додашвили. Зная знаменитую грузинскую фамилию Джугашвили, которую прежде носил товарищ Сталин, я не сомневался, что все они из грузинских племен, и только много позже, когда я уже иммигрировал в Израиль, установил, что все они были моими братьями, с которыми я объединился на своей исторической родине.
Ишаки сперва меня тоже не признавали. Это были те самые животные, из-за которых случилось ЧП, и теперь они находились в обозе как бы на положении штрафников. Конечно же, нельзя было бы обвинять этих животных в том, что именно они виноваты в срыве важнейшего политического мероприятия, которому придавало такое большое значение Политбюро и лично товарищ Сталин, но все же определенная доля вины на них легла.
Ишаков не таскали по Особым отделам, так как даже Особый отдел, который обычно знает что к чему, не решился заподозрить их в преступном умысле. Но определенные оргмеры в отношении них были приняты без промедления: специальным приказом по полку, последовавшим сразу же после ЧП, ишаки впредь и навсегда были удалены от мест построений личного состава не менее чем на два километра.
Приказ предназначался не столько для ишаков, сколько для высоких обозных инстанций, откуда после ЧП могли последовать всякие ревизии.
Исполнение этого приказа и было возложено на меня — я должен был пасти ишаков в светлое время суток — от рассвета до заката. В темное время суток за ишаков отвечали елдаши под командованием Мамедиашвили. Они под покровом темноты гоняли ишаков со склада боеприпасов на передовую и обратно, доставляя патроны, мины и снаряды.
Другая мера, в приказе не упомянутая, покарала ишаков куда чувствительнее. Полковой начпрод сразу же после ЧП, проявив политическую сознательность, приказал снять ишаков с фуражного довольствия и полностью перевести на подножный корм.
— Где ж это видано, где ж это слыхано, чтоб ишаков кормили овсом? — заявил он, перефразируя известное стихотворение Маршака. — Мы коням лучше норму прибавим.