деревне, в оккупированной зоне; каждый вечер он разговаривает по-французски с хозяевами дома, которые ему не отвечают[40]. Этим молчанием побежденные – старик и его племянница – выражают свое сопротивление оккупанту (примерно так же, как Ганди – британским колонизаторам). Понятно, что метафора эта не слишком тонка, но, поскольку нацисты также не блистали утонченностью, книга должна была разить напрямую. Мой симпатичный однофамилец Ив Бегбедер очень метко высказался по поводу «Молчания моря», и я спешу привести здесь его слова: «Нужно было создать если не боевую литературу – она придет несколько позже, – то хотя бы литературу, утверждавшую наше достоинство». Безмолвие этих французов ярко символизирует тот ужасный период одиночества, ту армию теней, невидимок, смиренников, которые не могли сказать «нет» во весь голос, потому что для этого следовало эмигрировать в Англию или рисковать своей шкурой, но которые прошептали «нет», пробормотали «нет», прожили в этом «нет». Мало-помалу немецкий офицер, Вернер фон Эбреннак, начинает уважать своих безмолвствующих хозяев, почти восхищаться ими, а под конец старик и его племянница также проникаются к нему чувством, близким к восхищению. И хотя этот роман явно ангажирован, его нельзя назвать манихейским: племянница заговаривает с бошем один-единственный раз, сказав ему «Прощайте», да и то когда он уходит навсегда. Если бы в наши дни молодой автор опубликовал историю солдата вермахта, образованного и обаятельного, рассуждающего перед своими противниками о Моцарте и правах человека, это произвело бы скандал в национальном масштабе, и, однако, в основе «Молчания моря» лежит именно эта история – про то, как цивилизованные люди развязывают друг против друга самую страшную из всех войн на земле. Появись этот великий роман Сопротивления сегодня, современные апостолы политкорректности наверняка прилепили бы ему кличку «ревизионистский».
Сила «Молчания моря» заключается также в его строгом, сдержанном стиле: «Молчание длилось и длилось. Оно становилось все плотнее, как утренний туман. Плотное, застывшее безмолвие. Неподвижность моей племянницы и, конечно, моя собственная усугубляли это молчание, делали его свинцово тяжелым. Даже сам офицер, растерявшись, стоял неподвижно, и лишь спустя несколько минут я увидел, как его губы дрогнули в улыбке». Это очень короткий роман (по правде говоря, скорее новелла – Веркор обожал читать Кэтрин Мэнсфилд[41]), от которого бегут мурашки по коже; он давит на вас, скручивает кишки, заставляет физически ощутить гибельную, гнетущую атмосферу немецкой оккупации. Если вдуматься, в нем даже есть нечто от «нового романа»: целая книга без единого слова главных героев, написанная в холодном, сухом стиле, – первое предвестие того, чем станет издательство «Минюи» после войны, с его лендоновской компанией[42] .
№41. Франсуаза Саган «ЗДРАВСТВУЙ, ГРУСТЬ» (1954)
Номер 41 нашего хит-парада опять-таки пал не на меня, но я все равно радуюсь, ибо под ним стоит одна из самых любимых моих книг – «Здравствуй, грусть». Я вполне согласен с выбором нашего читательского корпуса: иногда и в культурной демократии есть хорошие стороны, особенно в тех случаях, когда она помогает освежить память осоловевших критиков и вылечить от амнезии избранных мира сего.
«Здравствуй, грусть» – это первый роман Франсуазы Саган, но, главное, одно из редчайших чудес XX века. В 1954 году юная восемнадцатилетняя папенькина дочка, проживающая в Кажарке (департамент Лот), берет перо и пишет в тоненькой тетрадке: «Это незнакомое чувство, преследующее меня своей вкрадчивой тоской, я не решаюсь назвать, дать ему прекрасное и торжественное имя – грусть. Это такое всепоглощающее, такое эгоистическое чувство, что я почти стыжусь его, а грусть всегда внушала мне уважение. Прежде я никогда не испытывала ее – я знала скуку, досаду, реже раскаяние. А теперь что-то раздражающее и мягкое, как шелк, обволакивает меня и отчуждает от других»[43]. Вся музыка, все очарование и меланхолия Саган уже заключены в этом первом абзаце ее первой книги. Всю оставшуюся жизнь она только и делала, что склоняла мягкость грусти, эгоизм скуки, страх одиночества. На самом деле ее зовут Франсуаза Куарез, но она взяла себе псевдонимом имя, найденное в «Исчезновении Альбертины», потому что уже в 18 лет испытывает страх перед утраченным временем[44]. Не потому ли она так мгновенно вошла в литературу? И не потому ли стащила название для своего романа из цикла стихов Элюара, озаглавленного «Сама жизнь»[45]?
О чем же повествует ее роман? Это история Сесиль, несчастной девочки из богатой семьи, которая проводит каникулы на Лазурном берегу вместе со своим овдовевшим отцом и его подружкой. Все идет прекрасно в их фривольной и беззаботной жизни, как вдруг однажды отец решает жениться на своей любовнице Анне, женщине довольно серьезной и уравновешенной, которая грозит разрушить это приятное, бездумное существование. И тогда Сесиль затевает целый заговор в духе Лакло[46], чтобы воспрепятствовать этому намерению. Ей удается осуществить свой замысел, но водевиль внезапно оборачивается трагедией – как и следовало ожидать, и праздник жизни больше не скрывает отчаяния, веселье не дает забыть о том, что любовь невозможна, счастье страшно, наслаждение преходяще, а легкость невыносимо тяжела… «Мой отец был беспечен, неизлечимо беспечен». Всего за 33 дня малышка Куарез охватила всю нашу эпоху. В XX веке редко кто может похвастаться такой простодушной уверенностью в своей полной безгрешности: «Мой любовный опыт был весьма скуден: свидания, поцелуи и быстрое охлаждение».
Даже если Саган не очень удались ее следующие романы, она навсегда сохранила нерушимую верность рассказчице Сесиль из книги «Здравствуй, грусть», оставшись все той же безумицей, и пустой, и глубокой; французской Зельдой Фицджеральд; женщиной, которая выиграла нормандский замок в казино Довиля и едва не погибла, как Нимье, в автокатастрофе на своем Aston Martin; избалованной девчонкой, всегда готовой одержать победу над Эдуаром Баэром и мной в конкурсе на распитие водки с тоником в «Матис-баре» (восьмой округ Парижа, улица Понтье, дом 2); дамой настолько расточительной, что в настоящее время она кончает жизнь в полной нищете и болезнях, преследуемая налоговыми органами, прочно подсевшая на кокс и забытая своими почитателями… «Здравствуй, грусть» произвела скандал, а затем стала общественным явлением; спросим же себя, что осталось от нее сегодня, когда весь этот трамтарарам забыт? Маленький, превосходно написанный роман, переполненный трогательно-хрупким чувством, книга, каких мало выпадает на долю читателя, таинственный, не поддающийся анализу шедевр, который заставляет вас ощутить себя одновременно и менее одиноким, и более одиноким. Мориак был прав, окрестив Саган «очаровательным чудовищем». И впрямь, только чудовище могло унизиться до того, чтобы всю жизнь притворяться прожигательницей жизни, будучи гением, а также, замечу попутно, единственной живой женщиной в нашем списке[47].
Вот и номер 40 тоже пал не на меня, а на немца Томаса Манна (1875—1955), автора «Смерти в Венеции», которой наши респонденты предпочли «Волшебную гору» (хотя она много толще) – быть может, потому, что эта книга принесла своему создателю Нобелевскую премию по литературе через пять лет после ее публикации, в 1929 году.
Сюжет «Волшебной горы» слегка напоминает сюжет «Смерти в Венеции» (написанной двенадцатью годами раньше): в обоих случаях герои путешествуют, в обоих – оказываются лицом к лицу с самими собой и с истиной, в обоих – прощаются с XIX веком. Как же это прекрасно, просто плакать хочется, – ведь сегодня мы все говорим «прощай» двадцатому! Написанная между 1912 и 1923 годами, «Der Zauberberg» – подлинный шедевр литературы Веймарской республики, догитлеровской Германии, демократической и просвещенной; открывая эту книгу сегодня, нельзя не подумать о катастрофе, которую она неустанно пророчит между строк. Томас Манн стал воплощением антигитлеризма для всего света.
Молодой немец Ганс Касторп едет навестить своего кузена в санаторий Давоса (ТОГО САМОГО? Вот именно, того самого: Давос, знаменитый швейцарский лыжный курорт, уже тогда служил местом встреч сильных мира сего; великие капиталисты давным-давно присмотрели это местечко для своих сборищ). Ганс собирался провести там три недели, а в результате прожил семь лет, вплоть до войны 1914 года. Почему? Неужели он тоже заболел? Или ему больше делать нечего? Или, может, у него крыша поехала? Ничуть не бывало, просто этот юный буржуа из Гамбурга – можно сказать, гамбургер, очутившийся в горах и