Томалин. Но ванной до нее доносились лишь смутные, вполне безобидные звуки.
— Услуга за услугу, — изрек консул, не переставая дрожать, и Хью помог ему дойти до кресла. — Был случай, когда мне пришлось вот так же с тобой нянчиться. - Si, hombre. — Хью, наморщив лоб, снова взял мыло и принялся сбивать пену. — Это правда. Ну как, старина, теперь полегчало?
- Ты тогда был еще совсем малюткой. — У консула стучали зубы. — Мы плыли из Индии на пароходе, Восточно-Пиренейская линия... «Коканада», дрянное корыто... Хью снова накинул брату на шею полотенце, прошел, беззаботно напевая, словно угадал его молчаливую просьбу, через комнату назад, на веранду, где из приемника нелепо лилась музыка Бетховена, уносимая ветром, который опять гулял по эту сторону дома. Захватив бутылку виски, которую консул, как легко было догадаться, припрятал в шкафчике, Хью вернулся, взглянув мимоходом на книги консула — здесь, в прибранной комнате, кроме них, не было никаких признаков того, что хозяин над чем-то работает или обдумывает предстоящую работу, если не считать смятой постели, на которой консул, по-видимому, недавно лежал, — книги, аккуратно расставленные по высоким, сплошь «заслоняющим стены полкам: «Dogine et ritual de la haute magio» 1[122], «Культ змеи в Центральной Америке» и еще, во всю стену, многое множество книг по кабалистике и алхимии, в кожаных переплетах с ржавыми застежками и потертыми корешками, хотя иные из них были, по-видимому, совсем новые, о том числе «Некромантия в истолковании царя Соломона», и, вероятно, редкостные, но все остальное представляло собой пеструю, случайную смесь: Гоголь, «Махабхарата», Блейк, Толстой, Понтоппидан, «Упанишады», Марстон, епископ Беркли, Дуне Скот, Спиноза, «Vice Versa»,[123] Шекспир, полное собрание стихов Таскерсона, «На западном фронте без перемен», Катберт, «Ригведа» и, господи твоя воля, «Кролик Питер». «В «Кролике Питере» можно найти все, что угодно», — любил говорить консул. Хью вернулся, изобразил на лице улыбку и с изяществом, словно официант в испанском ресторане, налил в пластмассовый стаканчик порядочную порцию виски.
— Где ты ее нашел?.. Уф!.. Ты мне жизнь спас!
— Вздор. Однажды мне довелось вот так же выручать Кэрразерса.
И Хью принялся брить консула, который вскоре перестал дрожать.
— Кэрразерс, эта чертова кукла?.. А как ты его выручил?
— Голову ему поддерживал.
— Но он, я полагаю, не был пьян.
— Не просто пьян... вдрызг. Его даже под надзор отдали. — Хью взмахнул опасной бритвой. — Ну вот что, сиди смирно, ты ведь пришел в чувство. А он тебя уважает — без конца о тебе рассказывал, но обычно все одно и то же, на разные лады... в общем... про то, как ты въехал в колледж верхом на коне...
— Нет уж... Никогда не стал бы я въезжать на коне. Я и овец-то побаиваюсь.
— Что ни толкуй, а конь был привязан на складе. Да еще какой норовистый. Говорят, пришлось созвать всю прислугу, и тридцать семь человек, не считая привратника, еле с ним совладали.
— Господи боже... Но я представить не могу, чтобы Кэрразерс запил и попал под надзор. Помнится, при мне он еще был простым преподавателем. Думаю, мы его мало интересовали, он все больше он все больше книжками увлекался, собирал первые издания. Правда, только что началась война, жилось трудно. Но он был славный малый.
— Он и при мне был простым преподавателем.
(При мне?.. А что, в сущности говоря, это значит? Что, собственно, делал ты в Кембридже, дабы возвысить свою душу до Сигберта Восточноанглийского... или Ивонна Корнфордского! Прогуливал лекции, удирал из своей комнаты, не поддерживал спортивную честь колледжа, обманывал преподавателя и в конечном счете себя самого? Занимался экономикой, потом историей, итальянским языком, кое-как сдавал экзамены? Лазил через запертые ворота, подавляя страх, недостойный моряка, в Шерлок-Корт, к Биллу Плантагенету, хватался за колесо для пыток и чувствовал в коротком беспамятстве, подобно Мелвиллу, как за кормой небо обрушивается на землю? Ах, манящие колокола Кембриджа! Фонтаны при лунном свете, запертые ворота подворий и монастырей, эта непреходящая красота, чистая, отчужденная и гордая, казалось, почти не имела отношения к той шумной и пестрой жизни, которую ты там вел, хотя многое вокруг призрачно напоминало о бесчисленных людях, точно так же здесь живших, нет, красота словно причудливо всплывала из сна древнего монаха, усопшего восемь веков назад, чей дом, недосягаемый, утвержденный на камнях и спаях, вбитых на болоте, сиял некогда путеводным маяком среди таинственного молчания и безлюдья трясины. Cон этот ревниво охраняли: уважайте чужие права. Но неземная его красота поневоле исторгала мольбу: господи, прости меня, грешного. А сам ты ютился в привокзальной трущобе, по соседству с каким-то калекой, где пахло лежалым мармеладом и старыми подметками. Кембридж в сравнении с морем был иной крайностью, и при этом — намного хуже; а строго говоря — несмотря на твою общепризнанную популярность, ниспосланную свыше, — кошмарным видением, как будто ты, давно уже взрослый человек, Вдруг просыпаешься, подобно злополучному мистеру Балтитуду из «Vice Versa», и оказывается, что впереди не деловые затруднения, а урок по геометрии, не выученный тридцать лет назад, и муки полового созревания. Томительная зубрежка и грязный кубрик не ушли, остались в душе. Но душа все же противилась, не хотела безумного возврата к прошлому, где вплотную подступали лица школьных товарищей, раздутые, как лица утопленников на вспухших, бугристых телах, где вновь повторялось всe то, от чего когда-то так нелегко было убежать, но повторилось уже в преувеличенном, гигантском обличье. Иначе тебя и поныне окружали бы беззастенчивость, снобизм, таланты, выброшенные за борт, справедливость, отринутая власть имущими, искренность, подвергаемая злобным насмешкам, — чудовищные недоумки в нелепом одеянии, которые жеманничают, как старые девы, и могут оправдать свое существование лишь в новой войне. А потом все пережитое в море и тоже усугубленное временем породило в тебе глубокое отчуждение, свойственное моряку, который, никогда не будет счастлив на суше. Но к своей гитаре я начал относиться гораздо серьезней. Я руководил оркестром, мы играли на танцульках, а кроме того, у меня была собственная программа «Три моряка», и я скопил изрядную сумму денег. Одна красивая еврейка, жена приезжего лектора из Америки, стала моей любовницей. Ее соблазнила опять же гитара. Подобно луку Филоктета и дочери Эдипа, гитара была мне спасением и опорой. Я без робости играл на ней везде и всюду. Я воспринял лишь как приятную неожиданность, которая была весьма кстати, карикатуру художника Филлипсона во враждебной газете, где он изобразил меня в виде гигантской гитары, а внутри был младенец со странно знакомым лицом, скорчившийся, словно в материнской утробе...)
— Да, он понимал толк в винах.
— В мое время он уже увлекался и винами, и редкими книгами, так что сам иногда путался. — Хью ловко брил брату бороду, легонько прикасаясь к яремной вене и сонной артерии. — Слушай, Смизерс, сказал он однажды, добудь мне бутылочку «Джона Донна», идет?.. Только чтоб был настоящий, издания тысяча шестьсот одиннадцатого года.
— Господи, вот потеха... Или нет? Жаль беднягу.
— Он был прекрасный человек.
— Лучший из лучших.
(...Я выступал с гитарой перед принцем Уэльским, давал с нею уличные концерты в пользу ветеранов войны, когда праздновался День перемирия, играл на приеме, устроенном обществом имени Амундсена, и перед членами французского Национального собрания, когда они обсуждали свою политику на ближайшие годы. «Три моряка» стремительно как метеор вознеслись на вершину славы, «Метроном» сравнил нас с «Четверкой голубых» под руководством Венути. Больше всякого несчастья боялся я тогда как-нибудь повредить руку. Но в то же время приходили в голову и мысли о смерти, представлялось, как где-нибудь в пустыне меня растерзают львы и заключительный аккорд гитары сольется с моим последним вздохом... Но я перестал играть по собственной воле. Не прошло и года после окончания Кембриджа, как я неожиданно для всех перестал выступать сначала с оркестрами, а потом не играл уже и для друзей, бросил бесповоротно, теперь вот даже Ивонна, хотя она родилась на Гавайях и это связывает меня с нею, словно тончайшая нить, не подозревает, что я когда-то этим увлекался, ведь никто уж не скажет; «Хью, где же твоя гитара?
Сыграй-ка нам что-нибудь...»)
— Хью, — сказал консул, — я хочу перед тобой покаяться.., Когда тебя не было, я тут злоупотреблял стрихнином»
— Талаветипаротия, — сказал Хью с шутливой угрозой. — Сила, обретаемая через усекновение головы. Ну-ка, «побудь спокоен», как говорят мексиканцы, я выбрею тебе шею.