лоснящейся ляжке, клеймо с семеркой на крестце, металлическая пряжка, поблескивающая, как топаз, при свете, который падал из дверей бара. Неверными шагами он пошел к коню.
— Я из тебя кишки выпущу, — пригрозил начальник над трибунами и схватил его за шиворот, а начальник над садами угрюмо кивнул. Консул высвободился, изо всех сил рванул поводья. Начальник над трибунами шагнул в сторону, взялся за кобуру. Он выхватил револьвер. Другой рукой он подал знак отойти каким-то людям, боязливо наблюдавшим происходящее. — Я из тебя кишки выпущу, ты, сволота, — повторил он, — ты, ре1аdо.
— Я бы на вашем месте поостерегся, — тихо сказал консул, оборачиваясь к нему. — Ведь это кольт семнадцатого калибра, верно? От него разлетаются стальные осколки.
Начальник над трибунами оттолкнул консула в темноту, сделал два шага за ним вслед и выстрелил. Молния ослепительным зигзагом рассекла небо, и консул, пошатнувшись, на миг увидел высоко над собой громаду Попокатепетля в изумрудных снегах, в лучистом сиянии. Начальник над трибунами выстрелил еще дважды, неторопливо, хладнокровно. Громовые удары грянули далеко в горах и совсем близко. Конь, освобожденный от привязи, встал на дыбы; мотнув головой, он ринулся в сторону и с неистовым ржанием ускакал в лес. Сначала консул почувствовал странное облегчение. Ему стало ясно, что это конец. Он упал на одно колено, застонал и ничком повалился в траву.
— Бот черт, — пробормотал он с недоумением, — какая паскудная смерть.
Колокол прозвенел:
«Dolente...dolore!»
Моросил мелкий дождь. Вокруг маячили тени, кто-то взял его за руку, наверное хотел еще раз обшарить его карманы, или помочь, или просто взглянуть любопытства ради. Он чувствовал, как жизнь уходит, иссякает, растекается по мягкой траве. И он совершенно один. Куда же все подевались? Или никого вообще не было? Но вот среди мрака проглянуло чье-то лицо, словно скорбная, застывшая маска. Это старый скрипач из бара склонился над ним.— Companero...— вымолвил он.
И сразу исчез.
А потом слово pelado стало все глубже проникать в его сознание. Так Хью назвал того наглого вора: а теперь этим словом заклеймили его, консула. И он на миг как бы преобразился, да, он в самом деле pelado, oн вор — жалкий карманник, который крал у других бесплодные, бредовые идеи, дошел таким путем до неприятия жизни, но фальшивил, носил две или даже три шляпы, пряча под нимы пустые абстракции; и вот теперь самая осязаемая из них претворялась в действительность. Но ведь его назвали и другим словом, companero, оно лучше, гораздо лучше. И это наполнило его ощущением счастья. Мысли текли в голове под тихую музыку, которую он улавливал лишь с трудом, напрягая слух. Ведь это Моцарт? Кажется, сицилианский танец. Финал квартета до минор, сочиненный Моисеем. Нет, это что-то траурное, пожалуй Глюк, из «Альцесты». Но в то же время, как будто Бах, похоже на то. Бах? И звуки клавикордов доносятся издалека, из Англии семнадцатого века. Англия. И еще звон гитары, приглушенный. Он в Кашмире, это несомненно, он лежит подле бурной реки, среди фиалок и клевера, на лугу, и ему видны Гималаи, но тем поразительней необходимость вот сейчас, немедленно, начать вместе с Ивонной и Хью восхождение на Попокатепетль. Они уже в пути. «Хочешь нарвать бугеивилеи?» — услышал он голос Хью, и потом: «Осторожней, тут колючки, — отозвалась Ивонна, — да гляди хорошенько, нет ли на ней пауков». «Мы в Мексике стреляем шпиков», — глухо прозвучал другой голос. И Хью с Ивонной исчезли. Вероятно, они не только взобрались на Попокатепетль, но ушли далеко, очень далеко за горы. В одиночестве, с мучительным трудом поднимается он по склону к Амекамеке, через отроги. В руке у него альпеншток, на нем незапотевающие дымчатые очки, теплые перчатки, шерстяная шапочка, натянутая до ушей, карманы набиты сушеными сливами, изюмом, орехами, снаружи из одного карман.» торчит банка риса, из другого — проспект отеля «Фаусто», и нет никаких сил тащить весь этот груз. Невозможно идти дальше. Выдохшийся, беспомощный, он валится с ног. Никто не придет к нему на выручку, не захочет прийти, даже если сможет. Теперь он сам умирает на дороге, и никакой добрый самаритянин не остановится подле него. Но как странно, и ушах у него раздаются громкие звуки, смех, голоса: наконец то подоспело спасение. Карета скорой помощи мчит его напрямик, через лес, завывая сиреной, вот лес уже позади и вершина все ближе — ну конечно же, только так и можно ее достичь! Он слышит голоса друзей, это Жак и Вихиль, они сумеют его оправдать, примирить с ним Ивонну и Хью. «No se puede vivir sin amar», — скажут они, и это объяснит все, и он произнес эти слова вслух. Как мог он думать о человечестве с таким презрением, когда помощь была неизменно близка? И теперь он достиг вершины. Ах, Ивонна, любимая, прости меня! Сильные руки подняли его. Он открыл глаза и глянул вниз, ожидая увидеть изумительную, пышную зелень и горные пики: Орисабу, Малинче, Кофре-де-Пероте, словно те жизненные вершины, которые он покорил одну за другой, прежде чем одолеть наконец, благополучно, хотя и весьма своеобразно, эту величайшую из высот. Но нет ничего: ни горных пиков, ни жизни, ни крутизны. И эта вершина, в сущности, тоже не вершина: она призрачна, зыбка, бесформенна. И притом она рассыпается, и он падает, падает в жерло вулкана, стало быть, он все-таки поднялся на этот вулкан, но теперь в ушах у него раздается рев бушующей лавы, ужасный рев, это извержение, или нет, не вулкан, весь мир рушится, извергает в пространство черные скопища людских жилищ, и он падает сквозь все это, сквозь адский, чудовищный грохот миллиона танков, сквозь пламя, пожирающее десять миллионов человек, падает в лес, падает, падает...
Он вскрикнул, и крик этот, подхваченный эхом, заметался, казалось, меж деревьев, а деревья эти, казалось, толпой спешили ему навстречу, тесня друг друга, и сомкнулись над ним, исполненные сострадания...
Кто-то швырнул ему вслед в ущелье дохлого пса.
1
2
3
4