еще не перестало звучать эхо только-только улетевшего детства и уже явно, на глазах, хотя еще неосознанно для нее самой, но уже по законам природы расправляла свои упругие и сильные крылья женщина, готовая стать верным другом, женой, матерью… Во всем ее облике — в лице, в манере слушать собеседника, в трепетной улыбке — Светлана взяла все самое лучшее от отца и от матери. Стремительный разлет отцовских надломленных бровей распластался черными крыльями большой степной птицы над светлыми глубокими озерами материнских глаз, которые грустили даже тогда, когда на лице цвела улыбка. Мягкий излом припухлых, почти детских губ пунцово рдел на ее матовом светлом лице и уже таил в себе что-то такое, от чего потом, через несколько лет, а может быть, и раньше, она будет светлым призраком приходить в сны своих ровесников. Красивая… И это видели все — родные и совсем чужие, незнакомые люди.
Не так бы волновались Елена Алексеевна и Дмитрий Петрович, если бы уже с самого пятого класса Светлана не вытаскивала иногда из карманов пальто и из портфеля записки влюбленных мальчишек. Разве может забыть Елена Алексеевна, как однажды зимой, когда Светлана училась еще в третьем классе, мать ее одноклассника Рогачева Коли призналась ей, что последней мерой родительского воздействия на сына у них с мужем было имя Светланы. Стоило только родителям припугнуть вышедшего из-под власти сына, что завтра же они пойдут в школу и расскажут Светлане Каретниковой о том, как он безобразно себя ведет, он тут же замолкал, становился, как ягненок, ласковым, послушным и почти умолял: «Мамочка, буду делать все, все, только, пожалуйста, не говорите Светлане».
В этом году Коля Рогачев вместе со Светланой окончил десятый класс. Последние три года на городских математических олимпиадах школьников он неизменно занимал первые места и получал призовые грамоты, которыми больше всех гордился старый школьный учитель Арнольд Габриэлевич Яновский, прозванный учениками Яником. Когда Арнольду Габриэлевичу приходилось на родительских собраниях разговаривать с родителями Коли Рогачева, то всякий раз он предсказывал их сыну большое будущее. Польщенный высокой похвалой старого учителя, отец Коли неловко молчал и благодарил Яника, а мать с трудом сдерживала слезы счастья.
Прошлой осенью, накануне ноябрьских праздников, Яник написал личное письмо академику Бурову. В своем письме Арнольд Габриэлевич просил знаменитого ученого обратить внимание на одаренного юношу. И, к своему величайшему удивлению и растерянности, через неделю Яник получил ответ.
Письмо известного всему миру физика старый учитель как драгоценную память оставил у себя, а с Колей Рогачевым в конце ноября, когда уже выпал снег, ездил на Долгопрудную, где академик руководил кафедрой в физико-техническом институте. Встреча с Буровым на всю жизнь останется в памяти Коли и Арнольда Габриэлевича. Обоих покорили простота и сердечность великого ученого. О чем у них была беседа, знали только трое — академик, Коля и его учитель. А после поездки на Долгопрудную Яник стал часто бывать в доме Рогачевых, где он по какой-то усложненной, особой программе готовил своего питомца к вступительным экзаменам в физико-технический институт, в группу академика Бурова.
Однако трудно было сказать, чем больше был знаменит в своем классе этот небольшого роста, застенчивый и неказистый рыжеватый паренек: тем ли, что он слыл вундеркиндом в математике, или тем, что был до безрассудства влюблен в Светлану Каретникову, которая знала об этом и несла эту ненужную ей любовь как тяжелый, а порой даже конфузящий ее крест.
С седьмого класса Светлана часто читала то на свежем, только что выпавшем на школьном дворе снегу, то нацарапанные на ее парте слова: «Света К. + Коля Р.». А кто-то однажды ухитрился выцарапать эту надпись в лифте Светланиного подъезда. Возвращаясь из школы, она ее прочитала… Сколько горьких слез было пролито Светланой, пока Дмитрий Петрович возился в лифте, выскабливая и закрашивая желтым лаком два имени, между которыми стоял приводящий Светлану в ярость крестик.
Знали об этой безответной влюбленности родители Светланы и Коли Рогачева.
Вот и теперь Елена Алексеевна была уверена, что даже сейчас, когда у них гости, когда через несколько часов Светлана поедет в аэропорт провожать родителей, Коля Рогачев и его друг и одноклассник Олег Дембицкий ходят, как тени, где-то внизу, под окнами, и ждут… Нет, они ждут не Светлану, они знают, что сегодня она не выйдет. Они ждут, чтобы она подошла к распахнутому окну и хотя бы помахала им рукой.
— Доченька, сыграй что-нибудь, — попросила Елена Алексеевна и погладила голову Светланы.
Светлана поцеловала мать, чмокнула в седеющий висок Стешу, поклонилась всему столу и села за пианино.
— Что-нибудь из Чайковского, — попросил отец.
Светлана играла с чувством, словно старалась, чтобы музыка великого композитора звучала в сердцах матери и отца все те два года, когда они будут вдали от Родины, когда дочь будет тосковать по ним и ждать их писем.
Ей аплодировали. Просили играть еще. Но Капитолина Алексеевна, которая уже полностью господствовала в застолье, решительным жестом оборвала аплодисменты.
— Дмитрий Петрович, ваше слово! — властно бросила она в сторону младшего Каретникова.
Дмитрий Петрович поднялся. Начал он тихо, как-то болезненно, словно не тост произносил, а объяснял неизвестно кому свою вину.
— Спасибо за добрые пожелания. — Он устало посмотрел на отца, потом на генерала. — Спасибо за то, что пришли проводить нас с Леной в дальнюю дорогу. — Дождавшись, когда к нему повернулась лицом дочь, сидевшая за пианино, он подмигнул ей и улыбнулся. Голос его окреп. — Выпьем за то, чтобы ровно через два года за этим же столом, в этой же компании, нам снова послушать Чайковского в исполнении студентки института кинематографии Светланы Каретниковой!.. Подойди ко мне, Светунь!
Светлана подбежала к отцу, вытянулась на носках и звонко расцеловала его в щеки.
А Капитолина Алексеевна время от времени хитровато и выжидательно поглядывала на Петра Егоровича.
…А когда каждый, кто был за столом, уже провозгласил свой тост и время ужина подходило к концу, Капитолина Алексеевна снова принялась язвить.
— Петр Егорович, вы что-то обещали сказать про чехольчики и полосатые пижамы? — Хлопая в ладоши, она призывала к тишине расшумевшихся гостей, которые, как на грех, говорили все сразу.
Петр Егорович тяжело поднялся над столом.
— А я, Лексевна, думаю так, как думали наши деды: «Встречают по одежке, провожают по уму». А что касается заграницы, которая, как ты сказала, потешается над нашими Ваньками да Петьками, что въезжают в нее в полосатых пижамах и с сатиновыми чехольчиками на чемоданах, так у меня на это есть свое соображение. — Старик провел ладонью по усам, прокашлялся. — Много раз так называемая благородная заграница с оружием в руках входила в Россию. И заметьте себе, всегда она, эта заграница, входила на нашу землю в шитых золотом мундирах, входила торжественным маршем, под барабанный бой. — Петр Егорович строго оглядел притихших гостей и хозяев. — А как выходила и в каких нарядах выходила эта достопочтенная заграница из наших русских земель — об этом тоже знает весь мир. Всегда, во веки веков, эта чертом благословенная заграница уползала восвояси, а некоторые драпали в лохмотьях и бабьих платках в лютые крещенские морозы. И все по той же старой Смоленской дороге, по которой шла эта заграница на Москву. — Петр Егорович остановил взгляд на генерале, который слушал старика с напряженным вниманием. — Вот ты, Лексевна, задела наши русские, как ты сказала, некультурные наряды. Ты сказала, что из-за них, из-за этих нарядов, на нас, русских, смотрят как на белых ворон. — Петр Егорович снова сделал паузу, провел ладонью по ежику седых волос и, убедившись, что слушают его внимательно, не торопясь продолжал: — Я много прожил на свете. И много видел на своем веку. Три революции и три больших войны — две мировых и одну гражданскую. Во всех трех революциях и во всех войнах, кроме последней, участвовал. Посчастливилось на старости лет побывать и за границей. Раз — в Болгарии, другой раз — в Польше. И если доведется побывать за границей еще разок, особенно в буржуазной стране, то я обязательно на чемодан нарочно надену чехол и куплю себе новую полосатую пижаму, хотя я их, грешным делом, отродясь не носил. И вот на каком-нибудь лондонском или, к слову скажем, амстердамском вокзале выйду я, Петр Егорович Каретников, на этот самый лондонский или амстердамский перрон с зачехленным новеньким и чистеньким чемоданчиком и буду идти среди заграничных господ в цилиндрах и шляпах. И все будут знать: идет человек из России. А я… Я — грудь колесом!.. Я буду гордиться, что меня сразу все узнали. А что? — Петр Егорович отчужденным взглядом пробежал по лицам гостей. — Пусть!.. Пусть все знают, что