поводу сам Якушкин в своих «Записках», оглядываясь на весь этот инцидент уже в определенной социально-исторической ретроспекции.
«Совещание прекратилось, и я с Фонвизиным уехал домой. Почти целую ночь он не дал мне спать, беспрестанно уговаривая меня отложить безрассудное мое предприятие, и со слезами на глазах говорил мне, что он не может представить без ужаса ту минуту, когда меня выведут на эшафот. Я уверял, что не доставлю такого ужасного для него зрелища. Я решился по прибытии императора Александра отправиться с двумя пистолетами к Успенскому собору и, когда царь пойдет во дворец, из одного пистолета выстрелить в него, из другого — в себя. В таком поступке я видел не убийство, а только поединок на смерть обоих…»
С этими пушкинскими строками имя Якушкина становится нам и известно. Поэт рифмует свое имя с именем Якушкина — имя Якушкина оказывается едва ли не первым из всех декабристских имен, которые мы узнаем в своей жизни. Словосочетание «меланхолический Якушкин» остается в нашем сознании навсегда. Эта оценка тогдашнего состояния духа Якушкина неприметно для нас распространяется в нашем представлении на образ и характер человека вообще. Какой Якушкин? Меланхолический. Якушкин был «меланхоликом». А что это значит сейчас для нас, что это определение говорит нам сейчас? Дело даже не в том, что само слово «меланхолический» в рукописи Пушкина читается лишь предположительно, дело в том, что сейчас лишь до известной степени предположительно можем восстановить тот реальный, конкретный смысл, который это слово имело во времена Пушкина и Якушкина. А слово это было непростым. Оно вообще очень непростое слово. Как бы закрепленное Пушкиным за Якушкиным в роли постоянного эпитета, оно не могло быть случайным. Не только потому, что у Пушкина вообще нет «случайных слов», а потому, что Пушкин ведь знал Якушкина. И потому мимо этого слова, говоря о Якушкине, пройти вообще нельзя. Но сказано оно было Пушкиным применительно к тому именно Якушкину, каким Якушкин был или, по мнению поэта, должен был быть в момент «злоумышления на цареубийство», в том душевном состоянии, которое так встревожило Фонвизина.
Современная психология понятия «меланхоличность», «меланхолик» связывает с представлением о типе такого темперамента, при котором повышенная чувствительность и душевная ранимость («сензитивность») сочетаются с внешней заторможенностью проявления чувств. А «сензитивность» — это уже прямо, как пишут в соответствующих изданиях, «см. комплекс неполноценности», способ преодоления которого и определяет, как полагают современные психологи, «стиль жизни» данного человека.
Наверное, изложение еще надо было бы перевести на язык той «социально-исторической психологии», которой нет как специальной научной дисциплины, но которая несомненно существует в неопознанном, так сказать, состоянии во всех литературных произведениях «на исторические темы». Но, во всяком случае, уже понятно, что смысл, который вкладывали современники Пушкина в слово «меланхолия», «меланхолический», не вполне совпадает с тем, который вкладываем в это слово мы. Это ясно. И тут надо будет еще нечто прояснить. Но вот — о понятии и термине, которых не знали ни Якушкин, ни его современники, несомненно, зная само явление как таковое. Ведь «комплекс неполноценности» — понятие, которое можно и, видимо, должно толковать и как «отражение» личностью отчужденности ее от окружающего мира, как бы нависающего над ней и давящего ее самим фактом своей непреложности. И тут означенное понятие выявляет всю свою обратимость. А как, в самом деле, будет выглядеть этот самый «комплекс» и связанный с ним «синдром меланхолии» в том случае, когда с точки зрения определенной социально-исторической перспективы не личность, а условия, ее окружающие, оказываются несостоятельны в своих «претензиях»? Не обратится ли в подобном случае означенный «комплекс» в свидетельство «неполноценности» самих условий, окружающих личность и притязающих на некий диктат по отношению к ней и какому бы то ни было ее суверенитету? Кто и что в такой ситуации окажется «неполноценным»? И выражением какой именно реальной ситуации в данном случае окажется «меланхоличность» субъекта? Тут «бабушка еще надвое сказала».
В «документе» по «делу» Якушкина говорится о том (в некое словно бы даже смягчение его вины), что экстремистские «умышления» его имели сугубо личностные, интимные причины. Да и некоторые товарищи Якушкина по «несчастью» активно, как помним, поддерживали эту версию, стараясь переложить вину за «умышления» и состояние, в котором находился в ту пору Якушкин, на особого рода обстоятельства его личной жизни. Но если «комплексом неполноценности» страдало окружавшее Якушкина общество, а не Якушкин, то дело оборачивается по-иному и вся ситуация представляется в ином совершенно свете.
Я не буду говорить здесь о том известном обстоятельстве, что, скажем, сам Александр I к концу своего царствования и во всяком случае в ту пору, когда у декабристов стали возникать «умышления» на его «устранение», был с очевидностью социально-психологически невменяем. Его страх перед окружающим миром не был лишь только следствием сделавшегося ему известным заговора, страхом за свою лишь жизнь; хотя и одного этого обстоятельства было бы достаточно для объяснения дикого поведения царя, «вдруг» впавшего в мистицизм, в какое-то даже мистическое иступление, искавшего, можно сказать, какого-то своеобразного «политического убежища» в «своей» собственной стране, обрывая все связи с окружающим миром и вырубая леса для сооружения «персональных дорог», проходивших бы в стороне от населенных пунктов, избегавшего протокольных церемоний и т. п. Тут дело обстояло и шире и глубже с точки зрения социально-психологической. Создалась вообще достаточно парадоксальная ситуация, при которой сам царь, умалчивая о заговоре, о котором был уже осведомлен, оказался, таким образом, в известном смысле и сам соучастником заговора против себя и того порядка вещей в стране, который он насаждал и поддерживал. Самому Александру вполне можно было бы в этом случае предъявить то обвинение в «недонесении», которое стало общим местом во время следствия над декабристами и которое Николай считал достаточно веским для весьма суровых приговоров. Вот где, вот у кого, без сомнения, был «комплекс неполноценности», вот кто в первую очередь страдал им — сам Александр. И в этом случае слово неполноценность уже не приходится брать в кавычки, потому что оно достаточно адекватно отражает социально-психологическую неспособность этого царя осуществить на деле то, что он прокламировал вначале, к чему сам же тогда призывал, неспособность его «свести концы с концами»; отражает, в конечном счете, социально-историческую неполноценность всего режима, от которого начали вдруг отваливаться всякие потемкинские фасады «времен Екатерины», открывая социальное двуличие системы и весь механизм того принуждения к гражданскому лицемерию, который скрывался за всеми посулами и либеральными жестами царя. Николай сразу же отбросил ненужную маскарадную маску Александра. Прямое функциональное назначение, служебную роль своих собственных масок он уже почти не скрывал. Его «знаменитое» лицедейство на следствии по делу декабристов было своего рода «приемом обнажения приема» и тем, быть может, и производило действие. «Понятия чести» были прямо объявлены казенной собственностью и изъяты из сферы личного применения и истолкования.
«… — Были вы в обществе? Как оно составилось? Кто участвовал? Что хотели?
Как я ни старался отвечать уклончиво и осторожно, но не мог не выразить, что желали лучшего порядка в управлении, освобождения крестьян и пр. Государь снова начал спрашивать: