— Ты вообще стал много пить в последнее время, старина, — заметил Прадос. — Что с тобой происходит?
— То же, что и с тобой, — сказал инженер. — И не делай вид, будто червь сомнения не гложет твою душу.
Эмилио Прадос ничего не ответил, а Саморо, снова до дна выпив вино, попросил:
— Налей еще.
— Довольно. — Прадос покачал головой. — Ты и так уже изрядно захмелел.
— Не будь занудой, Эмилио. Это тебе не идет. А захмелел я или не захмелел — какая к черту разница! Налей!
Эмилио Прадос пил наравне с Фернаном Саморо… По одной, еще по одной, еще… Раньше он этого не позволял, а теперь… Потребность расслабиться, хоть на короткое время уйти от действительности, — эта потребность приходила все чаще, и все реже он ей сопротивлялся. В минуту опьянения пусть ненадолго, но приходил покой. Действительность не казалась такой безнадежной и угнетающей. Все еще может измениться. В конце концов, Хуан Негрин — это не пораженец Индалесио Прието, мечтавший о заключении с Франко мира любой ценой. Черт возьми, армия Республики еще покажет себя, и недалек тот день, когда она, вновь собравшись с силами, погонит назад всю эту фашистскую сволочь! И тогда… Плохо, что рядом с ним нет Денисио. Вот кто одним своим присутствием вселяет в Прадоса оптимизм, не дает разгуляться мрачным мыслям. И Росита… Она говорит: «Теперь я хорошо тебя знаю, Эмилио. Теперь я верю, что ты никогда меня не бросишь. Вот кончится воина, мы уедем с тобой куда-нибудь в горы, выстроим небольшой домик, правительство даст нам немножко земли, и мы станем выращивать оливы… А потом у нас появятся дети… Самого первого мальчугана мы назовем Эмилио. А если первой родится девочка, мы дадим ей имя Эстрелья… Других мы назовем Мигелем и Линой… Никого не забудем, правда, Эмилио?»
Фернан Саморо сказал:
— Хуан Негрин делает хорошую мину при плохой игре. Ты согласен со мной, старина? Ему ли не знать, что наша карта бита…
— Не городи чушь, Фернан! — с раздражением бросил Прадос.
— Чушь? А ты что, другого мнения? Ты ничего не видишь? Или, как страус, пытаешься спрятать голову в песок? Или надеешься на сверхъестественное чудо?
— Замолчи, не каркай! Если лишиться надежды, остается только одно…
— Пулю в висок? — Саморо горько усмехнулся. — Отдать душу дьяволу?
— Ты уже пьян, старина…
— Нет, я не пьян. Вино, к сожалению, меня не берет. Не берет, черт бы его побрал! Но насчет пули в висок я не согласен. Слышишь, Эмилио? Мы с тобой еще поживем. Такие люди, как мы с тобой, пригодятся для будущего.
— Для какого будущего? Если мы окончательно проиграем — его у нас не будет. Мрак…
— Теперь каркаешь ты. Как ворон… Слушай, что я тебе скажу… Слышал, как говорят, из авторитетных источников… Наш министр иностранных дел Альварес дель Вайо уже обратился к французскому министру Бонне с просьбой, чтобы Франция приняла под свою защиту испанских беженцев… И наших бойцов. Ты теперь все понимаешь? Я думаю так: и Бонне, и Даладье, да и Чемберлен тоже, — не дураки, они сознают, что победа Франко — это победа Гитлера и Муссолини. Сознают, что после Испании может наступить очередь Франции и Англии. Сейчас они уже вряд ли смогут что-нибудь изменить: вовремя не спохватились. Они это понимают. Понимают, наверное, и такую простую вещь: драться с Гитлером и Муссолини все равно придется, так почему же не использовать уже приобретших военный опыт солдат и офицеров республиканской Испании? А? Ты теперь все понимаешь, Эмилио? Мы — сила, и мы опять станем в первые колонны!
По мере того как Фернан Саморо развивал свои мысли-идеи, он все больше воодушевлялся. Он, наверное, уже забыл, что всего лишь несколько минут назад говорил о «битой карте» Хуана Негрина и его хорошей мине при плохой игре. Он, убеждая Эмилио Прадоса в том, что еще далеко не все потеряно, пожалуй, стремился убедить в этом и самого себя. А Эмилио Прадос, опершись локтями о стол и подперев голову ладонями, мрачно сидел перед наполовину опорожненной кружкой и молчал.
«Блажен, кто верует, если вера искренняя, — думал он. — Бонне, Даладье, Чемберлен — это же черные вороны, они уже чистят клювы, чтобы затеять гнусное пиршество за одним, столом с Франко, Гитлером и Муссолини. Каждого убитого солдата и офицера Республики они заносят в свой актив — чем меньше нас останется в живых, тем спокойнее им будет жить. Верить в их „демократичность“ — все равно что верить волку, поющему колыбельную песню для развесивших уши овец…»
— Давай-ка выпьем еще, Фернан, — сказал он наконец. — Выпьем за то, чтобы твои бредни растворились в вине так же, как растворяется таблетка сахарина в стакане воды. Чтобы ничего от них не осталось. Добропорядочность Чемберлена, Бонне, Даладье и иже с ними — это миф. Поверь мне, друг, это чистейший миф. Мы должны продолжать драться здесь, на своей земле. До конца. До конца, слышишь?! И если нам не суждено победить, то ничего другого у нас не останется, как здесь же, на своей земле, умереть. Потому что жить в изгнании, без родины… Давай выпьем, Фернан, за нашу многострадальную Испанию и за всех ее честных людей.
— Давай, Эмилио, — заметно сникнув, согласился Фернан Саморо. — Давай, друг. Я всегда знал, что ты настоящий человек…
Пасмурные декабрьские дни.
Тучи ползут над Каталонией, и ползут по каталонской земле полчища солдат генерала Гамбары. Каждая деревня, каждый крестьянский дом и каждая улочка каталонского городка встречают фалангистов со всеми почестями: внезапно рвутся при их приближении самодельные гранаты, гремят выстрелы из охотничьих ружей, летят в воздух мосты через реки и речушки.
Озверелые, потерявшие человеческий облик солдаты Гамбары платят за гостеприимство очень щедро: пачками расстреливают жителей, жгут целые деревни, насилуют женщин, вешают стариков и детей.
И продолжают ползти к Хероне, к красавице-Барселоне, уже предвкушая окончательную победу.
Республиканцы не в силах сдержать этот натиск: нет или почти нет снарядов, по пальцам можно пересчитать оставшиеся в дивизиях пушки и танки; лишь изредка, в самые критические моменты, начинают говорить пулеметы — каждый патрон на счету.
И хотя в руках центрального правительства еще оставались такие крупные города, как Мадрид, Валенсия, Аликанте, главная военно-морская база Испании Картахена, хотя, под его контролем находилась вся центрально-южная зона (почти четвертая часть территории страны) с населением восемь миллионов человек, в Лондоне, Вашингтоне и Париже уже считали, что конец Испанской республике наступил.
Огромное количество военной техники — самолеты, пушки, танки, артиллерийские снаряды, патроны к пулеметам и винтовкам, с великим трудом приобретенные Республикой за золото, — продолжало оставаться за Пиренеями. Даладье цинично заявлял на пресс-конференциях: «Демократические правительства всегда были верны духу и букве подписанных ими соглашений. В настоящее время мы выполняем обязательства, вытекающие из решений Комитета по невмешательству…»
Французские рабочие, французские фермеры, студенты, ученые — все честные люди этой страны открыто негодовали: «Комитет по невмешательству давно уже стал смердящим трупом! Это ширма, за которой удобно прятать подлое желание задушить революционную борьбу испанского народа!..»
Премьер-министр Даладье, хмурясь, говорил своему министру иностранных дел Бонне:
— Послушайте, Жорж, не кажется ли вам, что мы слишком потворствуем некоторым демагогствующим элементам из числа тех, кто любым путем стремится очернить нашу политику? Вы посмотрите, как они распустили языки! И куда смотрит наш министр внутренних дел? Не пора ли ему навести в стране элементарный порядок?
Жорж Этьен Бонне усмехался:
— Простите, Эдуард, но вы должны хорошо знать мудрую восточную поговорку: «Собаки лают, а караван идет…» Стоит ли придавать значение тому, что кричит в подворотнях чернь. Пусть выпускает пар…