человечки падают один за другим.
Иные, поднявшись, убегают назад. Иные поднимаются и сейчас же скрываются в ложбинах.
Андрею передается волнение Алданова.
— Эх, если бы у нас было столько снарядов, как у немцев, — говорит пожилой мешковатый фельдфебель, — мы бы били их, как австрийцев в Галиции. Не ходи к нам! Мы тебя не трогали… Не суйся в наш дом…
Алданов торопит, Алданов неистовствует:
— Огонь!
— Огонь!
— Огонь!
Из блиндажа выбегает пехотный поручик.
Поручик кричит Алданову:
— Усильте огонь! Неприятель у проволоки. У нас нет больше пулеметных лент, — жестким шепотом прибавляет он на ухо артиллеристу, — на вас вся надежда.
Над головой щелкают затворы винтовок.
— Не шали, не шали, сдержись! — кричит фельдфебель.
Его лицо уже примелькалось Андрею. Он тоже из кадровых.
— А как он в окоп ворвется, чем ты его будешь? Прикладом?
— Я уж лучше дубину, — мрачно говорит сосед Андрея. — На винтовке штык мешает.
— Сейчас получили последнюю двуколку патронов из ближнего резерва. А там — хоть отходи, хоть врукопашную. Правду сказать, сегодня вы нас выручили. — шепчет поручик. — Не привыкли, сволочи, к тяжелым!
— Готово! — кричит телефонист.
— Огонь! — еще не взобравшись наверх, спешит Алданов.
— Не мешаю, не мешаю, — убегает пехотный, и громко, на ходу, для солдат: — А я за патронами.
Винтовки положены у бойниц. Глаза стрелков прикованы к узким отверстиям. Цепи немцев залегли у заграждений. Ножницы скребут тройную проволоку.
Провод порван. Андрей спешит по окопу. За одним из траверсов его встречает воронка в пять саженей шириной. Ни козырька, ни бойниц, ни обшивки. Двенадцатидюймовый снаряд, как мясорубка, все перемолол и выплюнул деревянной, земляной кашей. Кругом суетятся люди, извлекают раненых. Ясно, что провод порван здесь. И вдруг… Ведь это тот самый столб торчит кверху рыбьим зубом! Это здесь хотел примостить Андрей телефонный аппарат в первый день! Отсюда не хотел уходить, спорил…
На обратном пути часть стены опять валится на голову. И на этот раз обе руки под землею. Пока он лежит, как спеленатый грудной ребенок, пехотинцы саперными лопатками отрывают осторожно, чтобы не поранить.
Смятое тело долго не хочет подниматься.
Григорьев стоит, Уманского нет — унесли. Алданов спустился в окоп. Аппарат беспризорно брошен в угол.
— Работает? — спрашивает Андрей.
Григорьев машет рукой.
— Теперь все равно. На батарее все снаряды…
Ближний пехотинец плюется и швыряет на дно траншеи винтовку. Немецкий огонь бушует.
Снаряд влетает в окоп. Сухой треск. Все в дыму. Закрываясь руками, из дыма выходит солдат, и вслед за ним выплывает смятое страданием лицо другого.
— Вы ранены? — бросается к нему Андрей.
Пехотинец стонет и держится рукой за ягодицу.
Ему спускают штаны. На теле красная широкая полоса. Это осколок оторвал от бревна толстую щепу и щепою выпорол солдата.
Санитары уже уносят двух убитых и трех раненых.
Телефон молчит, как урна на могиле…
Алданов, сняв фуражку и обтирая голову платком, говорит:
— Кончено наше дело.
Ночью Андрей, Алданов и Григорьев уходят на батарею.
— А вы здорово держались, Александр Кузьмич, — с чувством говорит поручику Андрей.
Алданов наклоняется к нему и виновато, как нашаливший и кающийся школяр, сообщает:
— А знаете, я сегодня три раза до ветру сбегать не успел…
Кольцов встречает с веселым взглядом:
— Всех троих к Георгию!
Уманского ночью видели на пункте. Фельдшер сообщает:
— Весь покрылся сыпью. Говорят — контузия. И как будто печень отбита.
— Зато он второго Георгия получит, — серьезно говорит Кольцов.
Андрей смотрит на него глазами экскурсанта, впервые увидевшего скелет гренландского кита.
X. Из Польши на Каму, на Волгу
Петрилловские позиции удерживали восемь дней вместо пяти, на которые рассчитывала ставка. Расстреляв последние патроны, армия ушла, отбив все атаки, не отдав ни клочка окопов. Русский солдат, русский офицер еще раз доказали, что не на них ложится вина за поражения, что не тевтонская доблесть приносит победу полчищам врага.
Эта армия царя и помещиков была безоружна…
К шоссе Холм — Влодавка — Брест подтягивались все новые и новые части. Только у Бреста были мосты через Буг, и вся военная машина, заключенная в пределах Царства Польского от прусской до галицийской границы, с трудом перебрасывала через реку в двух-трех пунктах свои вытянувшиеся в бесконечные предмостные очереди звенья.
Рядом, уступая дорогу не только артиллерии, пехотным частям, но и обозам, укрываясь на ночь в балках, оврагах и ямах, тащились вдоль дорог по обочинам, где нельзя — целиной, по полям, по проселкам, сливаясь в ревущие базары у мостов и паромов, беженцы.
Худые клячи через силу тянули груженные кладью телеги.
Страх соединял в обозы одиночные упряжки бедняков-скитальцев, выброшенных на пути войны. Иногда двигались целыми хуторами, деревнями, местечками.
Бежали евреи. Народ, одинаково преследуемый шовинистами обеих сторон, — беднота, не оставлявшая на месте ничего, кроме ломаной, прогнившей мебели, увозящая с собой швейную машину- кормилицу или ящик с сапожным инструментом.
Бежали крестьяне, которых сгоняли с мест жандармы и казаки, чтобы обезлюдить оставляемую врагу местность.
Сопровождали беженские возы старики, женщины, дети. Взрослые мужчины были в армии.
Дети не выдерживали беженской жизни. Беленькие крестики выросли в эти дни частоколом у польских дорог.
Солдатам было запрещено иметь дело с беженцами во избежание эпидемий, которыми были охвачены эти движущиеся массы. Но проследить за выполнением такого приказа было не легче, чем разделить воды Тигра и Евфрата в русле Шат-эль-Араба.
Батарейцы сочувственно относились к беженцам. Оренбургские и самарские мужики не могли вообразить себя и свои семьи в подобном положении. Они были защищены всей русской равниной. На беженских женщин шла настойчивая охота. Женщины были снисходительны.
Солдаты охотно чинили рваную упряжь беженских лошадей, ковали коней, заменяли свежевырубленными дрючками расколовшиеся оглобли, качали головой при виде ломаного колеса,