Андрей подъехал к берегу и погрузил только что высаженных коней и людей.
— Не приеду, пока не выстроите очередь! — крикнул он с середины реки. — Все в одну линию.
Теперь никто больше не оспаривал его права командовать.
После десятиминутной суеты у берега выстроились в ряд два-три десятка телег, и весь лагерь пришел в движение, стремясь занять место в хвосте. Там, позади, шла драка, ругань, споры, кто раньше приехал, кому нужно скорее перебраться на ту сторону, но у парома вытянулась уже успокоившаяся очередь.
Четверо молодых парней работали теперь бессменно, принимая на паром не больше четырех телег, и дело шло втрое быстрее, чем прежде.
Уже Ягода ушел к своему орудию, уже месяц встал над рекой, а Андрей при свете фонаря вершил свои неожиданные обязанности коменданта, и теперь все исполняли каждое его слово, и он знаком руки разрешал споры о месте в очереди, пропуская вперед женщин с детьми, задерживая по нескольку часов тех, кто пытался силой пробиться вперед.
Какая-то старуха поднесла ему пару соленых огурцов. Тянулись руки с бутербродами, ножками курицы, от которых он наотрез отказывался. Кто-то на ухо предложил деньги за переезд не в очередь. И он внезапно стал центром этой сбитой случаем на берегу реки человеческой массы.
Усталый, сонный, он не заметил, как стал у борта парома, опираясь на канат. Старый еврей погнал лошадь на берег раньше времени, и задняя доска телеги врезалась Андрею в ребра. Глаза перестали видеть, и режущая боль вырвала хриплый крик.
Его вынесли на берег на руках и положили на траву. Старухи хлопотали над ним, поили водой, совали какие-то капли на осколках сахара.
На четвереньках он отполз к кустам. Здесь отлеживался долго, пока не стала терпимой боль в боку.
Знакомый голос заставил приподняться. В кругу у одного из костров сидели Пахомов и Савчук. Старик беженец что-то рассказывал, чертя пальцем по ладони другой руки. Длинная борода ходила беспокойной метелкой.
На батарее Станислав уложил его, как ребенка, на черное австрийское одеяло. Сказал Станиславу про Пахомова.
— А, то лавочка! — отмахнулся Станислав. — Спите лучше.
Андрей долго лежал, не засыпая от боли, под лунным небом, на котором уже пробивалась розовая заря.
От Люблина, Любартова, Ивангорода, от Радина, Радома и Конска тянулись на Брестское шоссе бесчисленные части русских армий и беженских телег. Чем дальше, тем труднее было пробираться сквозь гущу людей, коней и фурманок. Но перед тяжелой артиллерией расступалось все, и дивизион уверенно подвигался к крепости Брест-Литовской. На пути получили два автомобиля снарядов. Зарядные ящики вновь были полны, но в парке было пусто. Говорили, что в Брест-Литовске можно будет получить сколько угодно тротиловых бомб, но нет ни одной шрапнели.
К Бресту приказано было подойти ночным походом. Может быть, имелось в виду обмануть воздушную разведку германцев.
Непроглядно темный лес в беззвездную ночь навсегда остался в памяти Андрея. Попадая во тьму, он думал: «А все-таки не так черно, не так зловеще, как в лесу под Брестом».
Как бы ни была темна ночь, в небе идет дорога от звезд, и стволы, хотя бы у самого подножия, сереют, выступая из тьмы; а здесь было черно, как в наглухо заклепанном котле. Люди шли, вытянув руки вперед, и молчали, боясь напороться на пень или торчащий сук. Только колеса стучали, подпрыгивая на корнях, да вдали глухо стонали выстрелы батарей. Иногда кто-нибудь ругался злобно и скверно оттого, что неожиданно хлестала по лицу иглистая ветвь.
Андрей боялся, что споткнется лошадь и он полетит под колеса пушек. Почему-то команда в этой тишине передавалась шепотом, и оттого все кругом казалось зловещим, затаившим какую-то неведомую опасность.
Пустое поле, усеянное дальними огнями, показалось знакомой стороной.
Долго путались по безликим в темноте дорогам и наконец перед рассветом остановились у небольшого дома. В темноте нельзя было ничего рассмотреть, кроме восьмиконечного креста над воротами…
Но огоньки на горизонте и тусклое, блеклое зарево, какое бывает над городами, говорили, что это Брест.
XI. Брест
Домик кладбищенского священника только ранним утром раскрыл перед поселившимися в нем батарейцами свои совсем не таинственные недра.
Он оказался тонкостенным строеньицем в три комнатушки с верандой и кухней. Потолки щерились обнажившимся от штукатурки переплетом из дранки с камешками в каждом гнезде. Рваные лохмотья обоев бахромой падали со стен. В полах не хватало досок, и битое стекло серебряными кучками лежало на каждом подоконнике.
В большой комнате на уцелевших досках пола стояли офицерские койки, между ними валялись ножками кверху деревянные скамьи, колченогие стулья, похожие на инвалидов кресла, у которых, кажется, никогда и не было ног, а из коричневых и зеленых спинок хищными жалами глядели медные пружины.
У двери было набрызгано, на косяке висело полотенце. На открытой веранде, примыкавшей к комнате, кипел командирский самовар и стояли хлеб, масло и сахар.
В комнату отчетливо доносился со двора голос Кольцова:
— Это, я вам скажу, крепость! Пушки семьдесят седьмого года — музейные экспонаты, форты из дерева и стоят прямо, как китайские стены. Разве это крепость? Это бабье решето, плевательница какая-то! Вот попадем в гарнизон — будет здесь праздник!
— Вы бы, Александр Александрович, потише. Потише все-таки, — успокаивал его Соловин, — мало ли кто может услышать.
— Ну, и черт с ним, — окончательно вскипел Кольцов. — Об этом кричать нужно. Вешать надо этих инженеров-штафирок. Интендантских крыс, тыловых воров проклятых.
— Александр Александрович! — повысил голос Соловин. — Я вам говорю, вас слушают. Нижние чины вас слушают. Поняли?
При словах «нижние чины» Кольцов сразу спал с тона.
— Да, вы правы. — Он сразу перешел с крика на шепот. — Вы понимаете, Дмитрий Михайлович, ведь тут у нас из окна форт виден, — так ведь это мишень в шестиэтажный дом. Артиллерийская позиция — яма, перекрытая досками, а на досках дерн, понимаете, зеленый дерн. А на дерне дермо. И под дерном — дермо семьдесят седьмого года. Времен Плевны пушечки. А в укреплениях, говорят, если поковырять бетон, бревна обнаруживаются. Вы себе представляете, что будет с таким фортом после первого же обстрела восьмидюймовыми осадными? А эту нашу построечку невооруженным глазом от немцев видно. И домик этот, и церковь, и кладбище, как нарочно, оставлены, чтобы подчеркнуть хорошую цель. Вот сукины сыны! Вот прощелыги интендантские.
— Вы 'ого это, собственно говоря, Але'сандр Але'сандрович? — поднял голову Алданов. Лицо его было бледно. — 'а'их интендантов?
— Каких? Всяких, больших и маленьких, и тех, кто у немцев на жалованье, и тех, кто просто предатели.
— Что это вас форты деревянные удивляют? Историю плохо знаете, Але'сандр Але'сандрович. А деревянные броненосцы забыли? Цусимские калоши… Не знаете, что ли, 'а' его высочество, чудодей Але'сей Але'сандрович, без черной и белой магии броневые плиты в бриллианты балеринам переделывал?
Соловин отвел взгляд в сторону и сделал вид, что не слушает. Кольцов грыз мягкие широкие ногти, сплевывая в сторону.
— Та' что же вы всё на интендантов? — высоким, срывающимся голосом выкрикнул Алданов. — Вора