городу и по уезду уже свыше двадцати лет. Сын непохож был на отца и кротостью не отличался. С гимназистом Костровым свел крепкую дружбу еще с тех пор, когда бесштанным мальчишкой бегал в отряде Андрея, изображавшем храбрую армию. К двенадцати годам он положил на оба плеча «с пришлепом» одного из лучших драчунов отряда «мушкетеров», четырнадцатилетнего Костю Ливанова, и удивленные и восхищенные «мушкетеры» приняли его с этого момента в свою компанию на первые роли.
Охладел он к мушкетерским дуэлям на сухих, отточенных перочинными ножами палках раньше старших товарищей и пристрастился к книгам. Отец так же кротко и созерцательно все чаще стал запивать горькую, должно быть отчаявшись увидеть лучшую жизнь, и Петру, чтобы прокормить разросшееся неимоверно извозчичье семейство, нередко приходилось теперь занимать место на облучке. Но свободные дни и часы по-прежнему уходили на книги.
Книги призывали устроить судьбу лучше отцовской, формировали упрямство подростка, превращая его в энергию юноши. Нужна была самостоятельность, собственный заработок, и Петр пошел рабочим на большой сахарный завод на окраине Горбатова. Работа здесь была сезонной, и Петр смотрел на нее как на средство заработать деньги на проезд в Киев или Николаев, крупные промышленные центры. Крепкой мыслью, от всех скрываемой, завязалось у Петра желание поискать счастья на широких путях жизни, у станков, у машин, у огнедышащих топок мартенов.
Андрей подметил перемену в приятеле и занялся с ним гимназическими науками с азартом. Он в один вечер рассказывал ему целый учебник, оглушая его уроками «отсюда — досюда», удивляясь, как справляется парень с такими негимназическими порциями, а когда лень подточила педагогический азарт, оказалось, что Петр сам разбирается и в истории, и в физике по старым учебникам Андрея, которому остается только объяснить наиболее непонятное.
Была, кроме лени, и еще одна причина, повлиявшая на ход совместных занятий. С бессознательным эгоизмом Андрею хотелось, чтобы Петру нравилось все то, что нравится и волнует его самого. Одни и те же книги, одни герои, одни еще туманные, неустойчивые идеи, легко колеблемые ударами чужих, противоположных доводов.
Петр принял из Андреевой философии антирелигиозный тезис и тезис о том, что жизнь должна быть в корне перестроена, так как отцы всегда (еще по Тургеневу) глупее детей, но в остальном, в важных для каждого каких-то неуловимых деталях, прозвенел холодок. Приятель уходил в сторону своими путями, и Андрей легкомысленно решил, что собственные мысли Петра — это, наверное, что-нибудь путаное и неинтересное. Петр не замыкался вовсе, но и не навязывал Андрею свой ход мысли. С отъездом Андрея в университет холодок нарастал еще быстрее, и товарищи сознательно избегали теперь разговоров на темы, в которых наиболее отчетливо обозначалась разница во взглядах.
Петр решил во что бы то ни стало ехать в Киев. Он хотел поступить на завод или речной порт, а вечерами учиться. Все мысли Петра были заняты этим планом. Андрей поддержал эту идею. Он видел немало студентов, которые, не имея ни гроша, работают и справляются, с учебой. Петр был искренне рад неожиданной моральной поддержке, и отношения приятелей вновь приобрели теплоту…
День впитал в себя все ароматы зелени и цветов, и теперь вечер отдавал их теплой и пьяной волной. Пыль улеглась, деревья завернулись в темные, едва шелестящие плащи, дома зажгли цветные четырехугольники окон. Городская молодежь высыпала на усаженные деревьями улицы. Гармоники и семечки собрали на скамьях у калиток группы девушек и парней. В кирпичных домах зажиточных граждан, чиновников и уездных рантье открылись зеркальные окна, и на улицы выглянул провинциальный уют — узоры тюлевых занавесей, огромные фикусы и пальмы, полированный угол пианино, бронзовые керосиновые лампы и ризы дедовских окон с красным или зеленым языком лампад.
У дома Загорских Андрея окликнули.
Положив локти на вышитую подушку, из окна глядела Татьяна. Из-за ее плеча выглядывала четырнадцатилетняя белокурая Елена.
Андрей остановился у окна, облокотившись на жестяной подоконник.
— Вы куда, Андрей Мартынович? — наклонившись к нему, сказала Татьяна. — Мимо проходите? Нехорошо.
— А у мамы сегодня пирог с вишнями, — подхватила Елена.
— А я к вам и шел, — смеялся Андрей. — Вот иду и думаю: окликнете или нет.
— Ах, хитрый какой, какой хитрый! — жеманно всплеснула полными руками Татьяна. — Знаете, что мама вам всегда рада. Лида говорила, что вы скоро уедете. Мы вас почти и не видели. Где вы пропадали?
— Гостил у товарища в лесничестве.
— Весело было? — Большими карими глазами Татьяна то и дело забегала назад в комнату, а рука ее медленно, бесшумно тянулась по подоконнику к Андрею.
Андрей оглянулся по сторонам, взял руку Татьяны и поцеловал несколько раз.
— И мне, — капризно шепнула Елена, подавая ему через плечо сестры худую детскую руку.
— Елена, иди сюда, — раздались чьи-то нетерпеливые слова из неосвещенной глубины комнаты. Елена быстро отпрянула от окна и скрылась в полумраке.
— Влетит Ленке. Мама видела, как вы ей руку поцеловали.
— Как же она могла видеть? — изумился Андрей.
— Ой, мамы всё видят, — лукаво прошептала Татьяна.
— А вам не влетит?
— Мне — нет: я почти невеста.
— Ого, а когда будете полной невестой?
— А вот гимназию кончу — и буду.
— А женихи есть?
Брови Татьяны поднялись кверху, как у женщины, желающей сказать то, что нужно, не словами, а взглядом.
— Нехорошо, нехорошо смеяться.
Андрей держал ее руку, открытую до локтя, и опасливо думал: увидят ли, если еще поцелую. Но Татьяна, выпрямившись в окне во весь рост, громко сказала:
— Что же вы здесь стоите, Андрей Мартынович? Заходите, мама дома, она будет рада вас видеть. Идите через парадное — я вам открою.
На чайнике, весь в широких шелковых складках, уселся теплый, мягкий петух с гарусным верхом. Рядом под вышитым полотенцем дымилось большое блюдо с пирогами, но казалось, будто пар идет от петуха, а не от пахнущего горячим тестом и ягодным соком блюда.
Большой стеклянный абажур под шелковым чехлом, складки которого спускались к самому столу, оставлял всю большую комнату в полумраке, и только серебро и белая отглаженная скатерть блистали в ярком пятне от «молнии».
Мария Антоновна сидела у самовара, грузная, широкоплечая, без сединки в черных, круто схваченных на затылке волосах. Если б не дородность, несколько чрезмерная, по огню в живых глазах, по яркому румянцу на щеках можно было бы признать Марию Антоновну женщиной еще не старой и даже привлекательной.
— Садитесь, Андрей Мартынович, — сказала она. — Что редко заходите? Скоро, я слышала, в Питер уезжаете?
Татьяна стояла за спиной матери и оттуда строила Андрею гримасы, грозила пальцем, а при слове «Питер» стала шаловливо собирать с глаз слезинки.
— К первому сентября, Мария Антоновна, а то и раньше надо быть в университете.
— А мы вот закиснем здесь зимой, пойдут наши провинциальные будни, гимназия, снег. Вот Татьяна моя кончать собирается. Говорят, даже раньше срока их выпустят. Не дают доучиться как следует.
По тону Марии Антоновны не было видно, чтобы провинциальные будни душили ее своей скукой и пустотой. В браке с маленьким, уже давно седым, сморщенным и усталым акцизным чиновником, делившим весь свой день между службой и собиранием коллекций бабочек и насекомых, она родила троих детей, рослых, здоровых, красивых, гордилась ими и дрожала над ними, как наседка.
Она старалась казаться современной, твердила всем, что для детей она не только мать, но и подруга, однако вожжи домашнего быта и хозяйства держала крепко в пухлых короткопалых руках. Отец вечно был в