напряженность, затаенность всего живого, что их окружает; создается такое впечатление, будто и в листьях деревьев, и в любой проклюнувшейся травинке, и в высоких перистых облаках притаилось что-то враждебное, неприязненное, недоброжелательное.
— Ничего, — сказал командир эскадрильи, чувствуя то же, что и другие летчики. — Привыкнем. Хотя от своего родимого отвыкать не будем. Давайте-ка лучше подымим, господа «воздухоплаватели».
Денисио стоял рядом с Миколой Чередой, курил и с щемящей тоской смотрел на летчиков. Вот так каждый раз: стоит ему оказаться — особенно в последнее время — в кругу всей эскадрильи, как эта самая щемящая тоска сразу же горькими щупальцами охватывает сердце. Как хочется увидеть среди этих людей Василь Иваныча Чапанина, лейтенанта Гену Шустикова, Василия Старикова и многих друзей-однополчан, с которыми, как говорит Микола Череда, так много пройдено дорог, так много выпито слез у оставленных обелисков.
Как же не сжиматься от щемящей тоски сердцу, когда думаешь о матерях, о женах и подругах тех, кто навсегда ушел из жизни! Сколько из них бродит сейчас по стежкам-дорожкам в надежде увидеть своих близких. Отчаявшиеся, полубезумные глаза, в которых все же теплится, не угасая: а вдруг…
И каждый раз, когда Денисио об этом думает, он видит Полинку Ивлеву. Видит так явно, будто она рядом. То сидит на поляне у края тайги и смотрит в небо, где идут «бои» курсантов училища, а Денисио, устроившись тут же на зеленой траве, смотрит на нее и почему-то вспоминает испанскую девушку Эстрелью, Полинка и Эстрелья каким-то чудом вдруг превращаются в одного человека, очень близкого, очень дорогого Денисио человека. Только на миг у него возникает непрошеная мысль: он не должен испытывать к Полинке каких-либо иных чувств, кроме дружбы. Не должен потому, что между ним и Полинкой стоит память о Федоре. Однако мысль эта сразу же сменяется другой: разве душа Федора, если она витает где-то рядом и все видит и слышит, разве его душа упрекнет Денисио за то, что Полинка стала ему дорога, и он хочет навсегда соединить свою судьбу с ее судьбой? Нет, они оба не станут забывать о Федоре, он всегда будет с ними, они оставят в своих душах место для памяти о нем. Оставят это место до конца своих дней.
Правда, Денисио может честно себе признаться: хотя Полинка и стала для него близким, дорогим человеком, и иногда происходит такое чудо, когда Полинка и испанская девушка Эстрелья превращаются в одного человека, все же чувства к Полинке у него другие, чем те, которые он испытывал к Эстрелье. Они не такие бурные, не такие захватывающие, в них нет той страсти, что завладевает человеком в пору первой любви. Тут происходит что-то другое, чему Денисио не в состоянии дать точного объяснения? Тут смешалось многое: и острая жалость к Полинке, особенно проявлявшаяся в те минуты, когда ее охватывало безумие, и желание защитить ее от всяких бед в будущем, и не совсем осознанный, но вполне ощутимый душой долг по отношению к Федору и, конечно же, та сила, которая всегда притягивает: обаяние Полинки, ее женственность, красота ее души, которая никогда не бывает броской, но всегда — неотразимой.
Месяца полтора назад Денисио написал Полинке письмо. Он так и написал: «Война подходит к концу. Конечно, даже последний день войны может стать и последним днем для каждого из нас, но, если я останусь жив, я приеду к тебе. Приеду для того, чтобы позвать тебя с собой. Если, конечно, ты этого захочешь. Я почему-то уверен, что мы с тобой должны быть счастливы…»
Ответа от нее долго не приходило, и он уже стал жалеть, что написал ей такое письмо. Хотя после гибели Федора прошло уже более трех лет, Полинка, наверное, живет только им, и слова о том, что она может быть счастливой с другим человеком, могут показаться ей кощунственными, оскорбительными.
Когда же через долгое время пришел от нее ответ, Денисио, глядя на конверт, никак не решался его открыть: он и не предполагал, что его может охватить такое сильное волнение.
Полинка написала всего две строчки, но эти строчки вмещали в себя больше, чем могло вместить другое послание. Она написала: «Дорогой Андрей! Дорогой Денисио! Спасибо, спасибо тебе за все. Я буду ждать тебя. Полинка».
Хотя многие немецкие армии на разных участках фронта уже агонизировали, сопротивление их не ослабевало. Сотни самолетов немцы с удивительной в их положении оперативностью перебрасывали с одного участка фронта на другой, и могло показаться, что мощь их авиации все возрастает. Куда бы ни прилетал истребительный полк, в который входила эскадрилья Миколы Череды, где бы ни пришлось им драться, всюду они встречали в небе стаи «мессеров», «фокке-вульфов», «Ю-88». Дрались немцы с такой отчаянной решимостью, что никак нельзя было подумать: а ведь они уже обречены, они доживают последние дни.
…После того, как было решено во что бы ни стало взять крупнейший на Балтике город — порт Данциг, командующий воздушной армией генерал-лейтенант Вершинин приказал производить на Данциг «звездные» налеты. Волны дальних и ближних бомбардировщиков с разных высот день и ночь бомбили город, который был словно начинен зенитными батареями. Эти батареи стояли на улицах, узких переулках, на крышах домов, в темных, похожих на колодцы дворах. От мощного огня зениток авиация несла огромные потери, и штурмовикам совместно с истребителями было приказано подавить эту мощь, заставить замолчать батареи.
«Ил-2» и часть истребителей налетали на город с разных сторон и летали буквально над крышами домов, сбрасывая на зенитные батареи бомбы, поливая их пулеметными трассами. Город горел, он был превращен в кромешный ад, но продолжал сопротивляться. Другая часть истребителей непрерывно ввязывалась в схватки с «мессерами» и «фокке-вульфами». Геринг посылал сюда остатки лучших своих летчиков, асов, закаленных в сотнях воздушных боев. Они дрались с упорством загнанных в угол зверей, почти на каждом борту «мессера» и «фоккера» было написано черной краской: «Победа или смерть!»
А Микола Череда перед тем, как в очередной раз поднять свою эскадрилью в воздух, говорил:
— Вот что, «славяне-воздухоплаватели», вы сами видите, что война подходит к концу. Что из этого следует? А следует из этого вот что: не лезть на рожон, по силе возможности беречь себя, зря не подставлять брюхо своей «воздухоплавательной» машины под пулеметную трассу немцев. Какой смысл погибнуть накануне победы? — Он оглядывал «славян-воздухоплавателей» внимательным строгим взглядом и продолжал: — Но это совсем не означает, что кто-то из нас вправе уклониться от боя или выйти из него, если он уже идет, или по всем человеческим и божеским законам не прикрыть товарища, которого атакует какая-нибудь сволочь. Надеюсь, всем все ясно? Эскадрилья начинала войну недалеко от нашей границы, прошла-пролетела путь, дай боже, каждой эскадрилье пройти-пролететь такой же, поэтому замарать ее честь никому не позволено. А посему зарубим себе на носу: драться будем так, как дрались наши товарищи, которые не думали о том, чтобы беречь свои жизни. Надеюсь, все ясно? Вопросы есть?
— Есть, — кто-нибудь обязательно по-ученически поднимал руку. — Из вашей замечательно трогательной речи, товарищ командир эскадрильи, не совсем ясно: беречь себя или не беречь? С одной стороны вроде получается как беречь, а с другой…
— Отставить разговорчики, — подытоживал Микола Череда свою душещипательную беседу. — Беречь, не беречь… Драться надо, а не философию разводить.
А сам-то и не уберегся…
Сам-то Микола — словно обезумел от ненависти к этим «живодерам с волчьими рылами», как он называл немецких летчиков, с которыми по нескольку раз в день приходилось ему встречаться в чужом, неприветливом небе.
Особенно ненависть захлестнула Миколу после трагедии, случившейся в один из пасмурных дней, скорее напоминавший позднюю осень, чем весну. Эшелоны грязных, будто истоптанных нечистыми сапогами туч ползли по беспросветному небу, мрачная сетка нудного мелкого дождя повисла над землей, намертво придавив к ней все живое. Видимости почти никакой, и впервые за долгие дни небо не гудело от рева моторов, не взрывалось пулеметными очередями: ни один самолет ни с той, ни с другой стороны не взлетал и, кажется, не собирался взлетать. Издалека слышались раскаты артиллерийской дуэли, но к ней уже давно привыкли и никто уже не обращал внимания.
Микола Череда распорядился: «Всем беспросветно дрыхнуть и набираться сил для грядущих боев». Сам тоже, выкурив подряд две или три папиросы, упал на деревянный топчан в бараке, где еще недавно обитали немецкие летчики, до хруста потянулся и уже собрался было смежить веки, как вдруг перед ним предстал с улыбающимся, каким-то по-особому просветленным лицом Валерий Строгов. Присел на край топчана и счастливым голосом сказал:
— Радость у меня, товарищ командир эскадрильи. Очень большая радость.