пистолеро, о воздушных боях над Мадридом, на который дуют холодные ветры с Гвадаррамы, о Гарсиа Лорке, которого он называл не иначе, как великим поэтом. И читал его стихи — на русском и испанском. Лия Ивановна слушала его, затаив дыхание, а Петр Никитич нет-нет, да и говорил:
— Счастливый ты человек, Андрей. И пожить-то еще как следует не успел, а сколько повидал. Не то, что я…
Как-то в середине дня они вдвоем — Денисио и Петр Никитич — пошли побродить по городу. Был не по-сибирски жаркий и душный день, форму они одевать не стали, пошли просто как «штатские». Денисио предложил:
— Я знаю местечко, где всегда есть холодное пиво. Как вы на это смотрите, Петр Никитич?
— Весьма положительно, — ответил капитан Шульга.
Местечко это оказалось в естественном парке: высоченные ели, столетние дубы, клены, кругом зелень, точно в лесу. По парку протекал неширокий — пару шагов от берега до берега — ручеек с чистой прозрачной водой. Бот у этого-то ручейка и стояла деревянная избушка с одним единственным окном, через которое дебелая девица, килограммов сто весом, протягивала страждущим кружки с пивом.
Петр Никитич и Денисио уже подходили к этой избушке, когда неожиданно услыхали:
— Граждане «эс-сэ-сэр» не проходите мимо искалеченных проклятой войной своих соотечественников. Смерть немецким оккупантам!
Вот только теперь они и заметили рядом с дорожкой, в тени разлапистой ели, двух калек. Один из них — без обеих ног, сидел на самодельной низенькой деревянной колясочке, другой, однорукий, лежал на траве, положив примитивный протез, лишь отдаленно напоминающий человеческую руку, у своих ног. На обоих были выцветшие гимнастерки с расстегнутыми воротничками и такие же выцветшие, но чистые пилотки со следами отвинченных звездочек. Оба были не совсем трезвы.
Петр Никитич сказал Денисио:
— Подойдем, гражданин зс-сэ-сэр?
Денисио ответил:
— Давайте вначале возьмем пива, — и для «соотечественников» тоже, — потом подойдем.
Они так и сделали. Взяли четыре кружки пива и вернулись. «Соотечественники» заметно оживились.
— Хоть вы и в штатском, — сказал тот, что сидел в коляске, — но даю голову на отсечение, что оба командиры: штатские, сволочи, бросят, как собаке кость, рублишку — и мимо. Брезгуют. Да не каждый и остановится. Другой взглянет так, будто и нету тут никого, и двигает дальше… Тузы.
Безрукий добавил:
— Мы с такими тоже по-свойски. Отпеть умеем.
Денисио спросил:
— Солдаты?
— Я рядовой, — ответил безрукий. — Пехота. А он старшина. Танкист. Да одном фронте были. Обоих и покалечило под Киевом. Встретились здесь, в Тайжинском госпитале. Вона, слышь, командир, куда нас занесло!
Он поднес к губам кружку с пивом, начал тянуть маленькими глотками, рука у него дрожала, будто жил в ней очень уж беспокойный нерв, с которым солдат не мог справиться. Потом он поставил кружку на землю, спросил у старшины:
— А ты чего не пьешь, Трофим? И чего молчишь? Командиров, небось, побаиваешься? Так тебе уже на «губу» никто не отправит. И в штрафбат не попадешь — даже там такие, как мы с тобой, не нужны. Калеки и есть калеки…
— Это точно, — подтвердил старшина. — Теперь мы уже никому не нужны. Отвоевались. Разве что в собачий ящик, где шкуры сымают…
— Чего ты такой злой, старшина? — спросил капитан Шульга. — Сам-то откуда?
— Из-под Оренбурга. Чего, спрашиваешь, злой я? А с чего, скажи, добрым быть? Откуда ей взяться, доброте-то? Выписали вот из госпиталя, дали билет до Оренбурга, харчишек на дорогу, сотню рублей. И сказали: «Езжай домой, Трофим Иваныч Малов. Там тебе собес пенсию назначит. Будешь жить на государственном обеспечении…» Вот так… А спросили они у Трофима Ивановича Малова, кому он, вот такой безногий, дома нужен? Жинке своей? Так она, когда получила от меня известие из госпиталя, что обрубком я стал, написала: «Прости меня, Трофим, но не знаю я, как же мы в твоем положении жить будем. Это ж, пишет, не просто болезнь, которую вылечить можно, это ж до конца дней мучиться нам…». Вот так… До конца дней мучиться, значит. Вначале решил: поеду! Приползу домой на заднице, погляжу на нее, повалю на кровать и придушу, как собаку, а сам камень на шею и — в речку. Глубокая у нас там речка есть, не достанут… А потом раздумал. Разве ж она в чем виновата? Обрубок и есть обрубок, а не человек… Вот и Степан безрукий, кореш мой по несчастью, тоже отговаривал. Мы, мол, с тобой, Трофим, все равно конченые типы, так зачем же других жизней лишать. Лучше уж давай, говорит, дотягивать свой безрадостный век никому не мешая. Много ль, мол, нам с тобой надо? На пол-литра да на краюху хлеба напросим, а чего еще?
Степан сказал:
— Оно, конечное дело, но ночам кошки на сердце скребут. Лежишь где-нибудь под забором, глядишь в темень и думаешь: «Как же оно получается? По радио только и слышно: „Защитники родины“. А на деле што?» Отволок я Трофима безногого в приют для таких, как он, а там шипят, как гадюки. Местов, видишь ли, нету, слишком много шлют сюда разных безногих-безруких. Будто мы сами себе руки и ноги поотрывали.
— Так и не приняли? — спросил Денисио.
— Так и не приняли. Сказали, чтоб через пару недель заглянули. Один инвалид, который разговор этот слыхал, разъяснил ситуацию: за пару недель, мол, два-три защитника родины копыта отбросят, тогда и места появятся… Ну, больше мы туда не обращались. — Степан допил пиво, вытер рыжеватые усы, поочередно взглянул на Петра Никитича и Денисио, поинтересовался: — А вы, извините за нахальное любопытство, почему в глубоком тылу находитесь, а не там, где, как в песне поется, гром гремит — земля трясется? Броня?
— Летчики мы, — сказал Денисио. — Молодых летать учим.
— А-а… Это другое дело. А то ведь встречаются и другие. К примеру, разные начальнички. Один пузан молзаводом руководит, другой директором фабричонки по пошиву дамских чулок устроился, третий цыплят для фронта заготовляет, хотя цыплятами на фронте и не пахнет. И у всех броня. Понадежней, чем у Трофимова танка. Правильно я говорю, танкист? Я бы таких «броненосцев» в одну теплушку — и всех сразу на передовую. А на их место — инвалидов. Справятся. Не боги горшки лепят…
— Загинаешь ты, — сказал Трофим. — Назначь, к примеру, тебя или меня цыплят заготавливать, что получится? А то, что пропьем мы не только цыплят, а и всю заготконтору. Потому что мы с тобой уже негодные элементы.
— А кто нас такими элементами сделал? — зло крикнул Степан. — Кто? Почему к нам такое отношение? А если б встретили нас, калек, по-человечески, да одели бы, обули, да хоть маленько ласки нам, тепла душевного, ремеслу бы какому выучили в нашем инвалидном положении, разве б мы стали негодными элементами? Вот вы, товарищи командиры, можете ответить на мой вопрос? Не можете, а почему не можете? А потому, что в нашей шкуре не побывали… За угощение, конечное дело, спасибо, и за чуткость вашу тоже, но я вам прямо скажу: на вашем месте я давно уже на фронте был бы. Это точно. Совесть моя не разрешила бы мне с целыми руками и ногами в тылу находиться.
— Чего плетешь! — заметил танкист. — Фронту летчики нужны? Нужны позарез, сам знаешь. Полсотни, к примеру, посбивают фашисты, давай новых полсотни, А где их взять, ежели некому учить новых…
— А по моему разумению, надо так делать: выучили молодых летать, вот пускай эти молодые и учат других, а ты, если опытный летчик, двигай на фронт. А то ж как оно получается? Подготовили кое-как зеленых птенчиков, отправили на войну, а их там и пощелкали за неделю-другую. Разве нет? Собственными глазами видал, как горят наши соколики. Смотришь и плачешь от жалости. Да и от злости тоже. Почему, думаешь, не тянут наши супротив немцев? Не нам ли на каждом углу в уши зудели: «Мы летаем выше всех, дальше всех и быстрее всех!» Зудели такое? Зудели! А на деле чего получилось?