нет, и хотя человек начинает испытывать такое ощущение, будто в тело его, в легкие, в сердце, в мозг прокрадывается холод, он еще не отчаивается, он не хочет отчаиваться, обманывает себя: «Я просто не услышал — что-то, наверно, отвлекло меня, а может, фрицы малость подранили мотор и он г-о-в-о-р-и-т не так, как всегда… Вон заходит на посадку последняя пара и — м-о-й, конечно, там…»
Но его нет. Уже давно все вернувшиеся из боя самолеты зарулили на стоянки, в капониры, мотористы уже зачехлили моторы, оружейники возятся с пулеметами и пушками, а его все нет. Но что бы ни говорили механику, какую бы горькую весть о своем летчике ему ни принесли, он долго никому не станет верить. Он найдет укромный уголок на краю поля или на пустой стоянке в капонире, где лежат чехлы, сядет там и будет ждать. И час, и два, уже и ночь темной мглой укроет мир, а он все будет сидеть и ждать… И дай Бог, чтобы в эти минуты и часы никто не увидел его глаз. Это страшно…
Именно Михеич первый и увидел, и почувствовал: с его командиром лейтенантом Шустиковым происходит что-то неладное. Мается парень, гнетет его какая-то боль, непонятная Михеичу тоска разъедает, душу его любимца. Хотя и знания у них с летчиком одинаковые — оба лейтенанты, и хотя Шустиков в сыновья по возрасту Михеичу годится, все же Шустиков — командир самолета, следовательно, и над Михеичем командир; и Михеич не переступает тот невидимый порог, который отделяет механика или техника от летчика. Вот потому-то Михеич долго ходил вокруг Шустикова да безмолвно вздыхал, из деликатности своей не решаясь просто так, по-отечески с ним потолковать. До все же не выдержал: слишком и у самого разболелась душа.
И вот прошлым вечером — весь день хмурые облака ползли по самой земле, а когда чуть приподнимались, между ними и землей висел грязной ватой влажный туман — когда стало ясно, что вылететь никому не удастся, летчики направились на ужин, и только один лейтенант Шустиков как сидел рядом со своей машиной на коробке из-под патронов, так и остался сидеть.
Копаясь в моторе, Михеич некоторое время украдкой на него поглядывал, а потом слез со стремянки, посидел рядом с летчиком, спросил:
— Можно, товарищ командир, я немножко рядом с вами посижу?
— Садись, Михеич, — ответил Шустиков. — Устал, небось?
— Устал, товарищ командир.
— Ну отдыхай.
И больше — ни слова. А раньше, бывало, — подумал Михеич, — и говорит, и говорит, и смеется, глядя на него, и самому радостно было.
— Что-то невеселый вы, товарищ командир, — сказал Михеич.
— Это правда, Михеич.
— Не заболели ли?
— Да вроде нет, Михеич, не заболел.
И опять молчит, тоскливо смотрит то ли на взлетную полосу, то ли в туманную даль и, наверное, на время забывает, что рядом сидит Михеич, и присел он рядом дли того, конечно, чтобы поговорить по душам.
— У меня тоже порой вот так же муторно на сердце бывает, а отчего — не могу понять, — вздохнув, говорит Михеич. — Давит и давит, хоть караул кричи. Свет в глазах меркнет, будто ночь наступает. Так то ж я, товарищ командир, мне ж уже под пятьдесят, жизнь не раз наизнанку выворачивала… А вы… Вы, товарищ командир, только жить начинаете…
— Это правда, Михеич.
— Что правда-то? — не выдерживает Михеич. — Нельзя ж так, товарищ командир. Я к вам по- отечески, как к сыну родному, а вы…
— Прости меня, Михеич, — лейтенант Шустиков тяжело, по-стариковски, поднимается с патронного ящика и медленно, свесив голову и опустив плечи, уходит со стоянки. И идет он не туда, куда ушли все летчики, не в столовую, где сейчас шум и гам, где Валерий Строгов наверняка уже поет под гитару: «потайными стежками, статная да ладная», а идет он вдоль летного поля, и похож сейчас лейтенант Шустиков, думает Михеич, на лунатика, который не знает не ведает, куда и зачем он бредет. А у лейтенанта Михеича почему-то навертываются на глаза непрошеные слезы, он долго стоит у машины и смотрит на размывающуюся в тумане фигуру своего командира, потом решительно направляется на КП эскадрильи к Миколе Череде.
Микола Череда на КП не один. Вместе с ним — капитан Андрей Денисов, которого Михеич очень уважает, и летчик лейтенант Юрий Киселев, которого Михеич совсем не уважает за грубость, и балабон — техник по приборам Петр Красавкин.
В другое время деликатный, стеснительный Михеич стушевался бы, у него, пожалуй, не хватило бы смелости обратиться к командиру эскадрильи, но то — в другое время, а не сейчас, когда Михеич ни о чем и ни о ком, кроме своего командира, не думал и думать не хотел.
Не обращая ни на кого внимания, Михеич взял под козырек:
— Разрешите обратиться, товарищ командир эскадрильи!
— Разрешаю, Михеич, обращайся.
— По личному вопросу, товарищ командир эскадрильи.
Микола Череда чуть заметно улыбается в усы:
— Валяй по личному вопросу, Михеич.
Вот тут, увидав, как все взоры присутствующих на КП обращены на него, Михеич на миг замялся. Но только на миг.
— По сугубо личному, товарищ командир эскадрильи, — сказал он уже твердо. — А следовательно — один на один.
— Не надо балагурить, Красавкин, — заметил Денисио. — Давайте лучше выйдем на несколько минут, подышим туманом.
— Ну, Михеич, что тебя тревожит? — спросил Микола Череда, когда они остались одни. — Вижу, что неспокойно у тебя на душе.
— Неспокойно, товарищ командир эскадрильи. На предмет состояния моего командира лейтенанта Шустикова. Страдает душевно человек, а почему — не могу понять. Сколько воюем, такого с ним никогда еще не было. Сперва думал: может, плохие вести от девушки? Может, думал, она обидела чем парня? Так нет. Оставил он по рассеянности последнее от нее письмо в кабине, я, грешным делом, прочитал. Все в порядке. Ничего не изменилось. А лейтенант на человека не похож стал. Да вы, наверно, и сами заметили уже, товарищ командир.
— Заметил, Михеич. И тоже из головы не выходит — что это с ним?
— Поговорили бы вы по душам с лейтенантом, товарищ командир. Или попросите поговорить с ним капитана Денисова. Здорово лейтенант уважает капитана. Думаю, откроет он ему душу.
— Хорошо, Михеич, я так и сделаю. А тебе спасибо. Хороший ты человек, Михеич. Добра в тебе много…
— Если б я мог все тебе объяснить, Денисио! — говорил Шустиков — Если бы мог. До нет у меня таких слов, понимаешь? И не только для тебя их нет, но и для себя тоже. Приземленным я стал, понимаешь? Сразу, и сам не заметил, как это случилось. Ничего не радует, никакого ни в чем интереса. И все это — вдруг, как бревном по голове. Думал: почему все это, Генка? Ну почему? Ведь никогда таким не был, никакая хандра и близко не подступала, боялась меня, а потом…
— А потом?
Они ходили по полю, сырая, промозглая ночь неласково обнимала их силуэты, порой им казалось, будто они ступают не по земле, а по упавшему на землю, прямо им под ноги, мокрому, грязному облаку. Не так уж и далеко сквозь плохо прикрытую ставню КП тускло пробивался свет от лампы, но было похоже, что это плывет по серому морю невидимая шхуна и дрожит, мерцает на ее топ-мачте свет завешенного туманом фонаря.
— А потом? Сижу после полета вон в том капонире на чехлах, ни о чем таком не думаю, и вдруг перед глазами картина: идет бой, нас почему-то трое — я, комэск и Валера Строгов. И против нас — трое