Ментальные нормы — тонкая, трудно уловимая субстанция, и поэтому уже сейчас можно предвидеть волну критики, которую вызовут утверждения об их инверсии, «патологичности» и т. д. Методологический плюрализм нынешнего этапа развития российской исторической науки полон соблазнов. Он дает возможность посмотреть на прошлое с позиций любой концептуальной школы и одновременно позволяет обвинить сторонника иных теоретических взглядов в узости мышления и эклектизме. В качестве примера можно привести точку зрения московского историка А. Куприянова. Он, пожалуй, первым провел серьезный историографический обзор работ, прямо или косвенно связанных с историей российской повседневности, и осмелился назвать причины отставания этого направления исследовательской деятельности[376]. К их числу исследователь справедливо относит языковой барьер, возникающий между сторонниками традиционных направлений исторического знания, и исследователями, пытающимися заниматься исторической антропологией, а также отсутствие методических приемов изучения ментальности, формирующейся в значительной степени под влиянием повседневной жизни. По ходу рассуждения Куприянов не забывает заклеймить авторов «первой монографии о проституции» Н. Б. Лебину и М. В. Шкаровского, которым теория девиантного поведения «настолько застит глаза, что они за деревьями (проституцией) не видят леса — всю остроту, объемность и многогранность женского вопроса (?! — Н. Л)»[377]. Автору статьи явно хотелось привлечь внимание к проблемам феминизированной истории, которые, несомненно, важны. Но одновременно он забывает, что проституция бывает не только женской, но и мужской. А если даже сосредоточиться лишь на традиционных формах сексуальной коммерции, то проблема потребителя ее услуг стоит вне контекста женской эмансипации.
Это внешне не связанное с темой книги рассуждение необходимо для того, чтобы еще раз зафиксировать право на «свое видение» исторического процесса. Но если в отношении реального существования тех или иных ментальных норм могут возникать споры и сомнения, то, конечно, ни один историк и просто человек, выросший в советской действительности, не опровергнет наличие жестких нормативных установок в таких областях повседневности, как жилье и одежда[378]. Здесь действовали четко определенные санитарные и распределительные нормы. С их помощью проводилось нормирование, а по сути дела контролирование частной жизни и в конечном итоге формирование ментальных норм.
§ 1. Дом
В русском языке понятие «дом» имеет множество смыслов. Им можно охарактеризовать архитектурное строение практически любого назначения; место, где духовная атмосфера наиболее комфортна для конкретной личности (выражение «как у себя дома»); систему хорошо организованного хозяйства и родовых связей людей. В слове-знаке «дом», таким образом, закодированы и определенные признаки материальной культуры, и элементы ментальности. Крупнейший французский исследователь проблем социальной истории Ф. Бродель писал: «Дом, где бы он ни был, обладает устойчивостью во времени и неизменно свидетельствует о медлительности движения цивилизации и культур, упорно стремящихся сохранить, удержать, повторить»[379]. Стабильность жилья человека объясняется тем, что оно представляет собой физическое и одновременно социальное пространство, где в первую очередь разворачивается частная жизнь с присущей ей медленностью и инерционностью. Этот дискурс, опирающийся на многовековую практику, свойственен западной традиции[380]. Однако в российской истории и до революции приватное пространство нередко оказывалось под государственным контролем. Не случайно требования «неприкосновенности личности и жилища», наряду с запретом на вскрытие частной переписки, как основополагающие принципы гражданского общества, фигурировали в программах всех политических партий царской России.
К началу XX столетия в Петрограде сложилась довольно определенная структура жилья, соответствовавшая уровню развития градостроительной и коммунальной техники, а также отражавшая социальную стратификацию населения. В представлении горожанина «дом» ассоциировался с индивидуальным жилищем, наличие которого считалось нормой повседневной жизни. Бездомный человек в ментальной традиции — всегда девиант и маргинал. Размер же «дома» и его вид определялись экономическими факторами. В столице существовал рынок жилья с характерными для него процессами купли-продажи и найма-сдачи.
События октября 1917 г. — несомненно значимое явление в истории российской цивилизации, хотя бы уже с той точки зрения, что они во многом расшатали сформировавшееся в ментальности городского жителя устойчивое представление-норму — «дом». Во многом это оказалось связанным с введением прямого внеэкономического нормирования жилья в системе новой государственности. В основу норм жилища изначально был положен классовый принцип, идея которого сводилась к улучшению бытовых условий неимущих слоев населения посредством «квартирного передела». Механизм его осуществления был предложен Лениным уже в октябре 1917 г. в работе «Удержат ли большевики власть?»
«Квартирный передел» начался в Петрограде весной 1918 г. и явился способом вторжения в частное пространство граждан и их приватную жизнь. Наступление на жилищные права квартировладельцев велось в соответствии с решением Петросовета от 1 марта 1918 г. Новая власть считала возможным оставить «буржуям» — не только предпринимателям, заводчикам, банкирам и т. д., но и ученым, инженерам, врачам, писателям — по одной комнате на каждого взрослого и еще одну на всех детей. Богатой считалась, по словам Ленина, «всякая квартира, в которой число комнат равняется или превышает число душ населения, проживающих в этой квартире»[381].
Излишки площади предполагалось заселять пролетариями. Первоначально рабочим давали жилье в пустующих квартирах. Однако власти не утруждали себя сбором сведений, где в это время находился истинный квартировладелец и почему он в данный момент не живет в своей квартире. Трехмесячное отсутствие являлось оправданием вторжения в жилье, объявления его «бесхозным», «пустующим», а значит, предназначенным для заселения. Имущество, находившееся в квартире, описывалось и разделялось между въезжающими. Об этом свидетельствуют так называемые «мебельные дела», хранящиеся в фонде Откомхоза Петросовета.
Интересы бывших владельцев квартиры и вещей во внимание практически никогда не принимались. В такой ситуации оказался в декабре 1920 г. генерал А. С. Потапов. В декабре 1917 г. он был отправлен большевистским народным комиссариатом иностранных дел в командировку в Китай и США. Вернувшись в Петроград, Потапов обнаружил в своей квартире на Каменноостровском проспекте в доме 26/28 непрошенных жильцов, активно пользовавшихся его вещами. С трудом после вмешательства представителя Наркоминдела в Петрограде, зафиксировавшего в своем письме, что «деятельность Потапова признана Советской властью крайне полезной», генералу удалось вернуть себе часть личного имущества и недолго пожить в собственной квартире до переезда в Москву[382].
После появления в августе 1918 г. всероссийского декрета «Об отмене прав частной собственности на недвижимое имущество» комиссии по уплотнению занялись дележом жилищ, из которых его истинные хозяева пока еще не собирались выезжать. Основанием для этого являлась гипотетическая доходность жилья. Она не должна была превышать определенный предел. В противном случае недвижимость могла быть полностью или частично конфискована. Нормирование жилищного пространства на короткий период приобрело материальное выражение.
Владельцам жилья предлагали покинуть его для передачи площади людям, более ценным в социальном отношении. Именно под этим предлогом из собственной квартиры в том же доме 26/28 в декабре 1918 г. должен был быть выселен бывший служащий Первого Российского страхового общества В. Б. Цеханович-Левкович с женой и двумя детьми. Площадь, принадлежавшая семье Цехановича- Левковича, как указывалось в письме районного жилищного отдела от 30 ноября 1918 г., «…предназначена для селения в нее служащей отдела местного совета Флеровой, так как означенный дом предназначен Исполнительным комитетом и местным советом… для отделов Совета и служащих в нем»