большими буквами: «СМЕРТЬ». Спешу тут же заметить, что такой вид ванная комната приняла в последние месяцы жизни трибуна, когда он стал проводить в ней большую часть суток; до этого же и карта, и пистолеты висели в его кабинете над письменным столом. Комнаты, выходившие окнами на улицу, были большими и лучше обставленными, хотя вся их меблировка выглядела простой и не новой. Здесь располагались кабинет, гостиная, оклеенная трехцветными обоями с эмблемами революции, и спальня, сообщавшаяся с описанной выше ванной. Имела ли мадам Ролан в виду гостиную, когда говорила о «роскошно обставленном, в изнеженном вкусе салоне» Марата? Надо думать, то был чистейший плод ее фантазии. Единственной роскошью гостиной и спальни были высокие окна из цельного богемского стекла, дававшие много света.
Если квартира Марата казалась большой, то не следует думать, что она пустовала. Трибун любил людей и, когда обстоятельства позволяли, окружал себя ими. Кроме него и Симонны в квартире жили еще трое. По дому Симонне помогала бойкая девица по имени Жаннетта Марешаль. Любимые родственники супругов не покинули их на улице Кордельеров: незамужняя сестра Симонны Этьеннетта делила одну из комнат с Альбертиной Марат, сестрой моего учителя, которая, правда, подолгу отсутствовала; сейчас она находилась на родине, в Швейцарии.
Почти ежедневно навещала Симонну и вторая ее сестра, Катерина, со своим мужем, рабочим- печатником, с которым Другу народа было о чем поговорить. Часто здесь появлялся комиссионер, ведавший продажей газеты, невысокий, тщедушный человек по имени Лорен Ба. Наконец, постоянной посетительницей квартиры была консьержка дома, Мари Обен, пожилая женщина с вставным глазом, которой Марат давал работу — складывать газетные листы.
Именно Мари Обен и открыла мне дверь, когда я позвонил вечером 5 апреля.
…Я нашел Марата почти не изменившимся с нашей последней встречи — семейная жизнь была ему явно на пользу. Зато в состоянии Симонны улавливалось нечто новое; пожалуй, это были какая-то неуверенность, беспокойство. Тревога и любовь светились в ее глазах, когда они останавливались на муже, тревога чувствовалась даже в ее движениях… Что-то, не сразу понятое мною, волновало молодую женщину, волновало постоянно.
Учитель встретил меня так, словно мы расстались вчера, и тут же принялся говорить о делах. Симонна остановила его:
— Подожди же ты, ради бога, узнай хотя бы, как мальчик себя чувствует и как добрался сюда.
— Все это я знаю, — нетерпеливо пробурчал Марат, — он мне писал чуть ли не ежедневно. Впрочем, поведай-ка о своей встрече со столицей, это будет любопытно.
Я рассказал о своих первых впечатлениях, не утаив и уличного происшествия, закончившегося моим не совсем добровольным визитом в кордегардию.
Марат долго смеялся. Потом сказал серьезно:
— Народ бдит. Это хорошо. Ты не представляешь, сколько агентов засылают к нам враги. Кстати, как ты разыскал мою новую квартиру?
Я сообщил о патриоте извозчике и моем хитром трюке. Марат снова рассмеялся. У Симонны этот рассказ, однако, не вызвал веселья.
— Подумай, — сказала она, — если к тебе знает дорогу каждый, сюда легко проникнет и злоумышленник!
— Э, дорогая, кому нужен твой старый, больной муж, кроме тебя? — махнул рукой Марат и тут же прибавил: — К тому же знай: кинжал убийцы отыщет жертву везде, на форуме или в постели, с одинаковой легкостью…
(В скобках, предвосхищая события, замечу: опасение Симонны сбылось — убийца Марата, не знавшая, где живет ее жертва, в точности повторила мой прием с извозчиком!)
Пока мы болтали, я уловил, что Марат нервничает; от моего взгляда не укрылось также, что он одет, будто только что пришел или собирается уходить.
Я спросил:
— Учитель, вы спешите?
— Да так, ничего особенного… Сегодня будет что-то у якобинцев… Может, пойдешь со мной?..
— С вами хоть на край света!..
Увещевания бледного чиновника из кордегардии принесли мне пользу только наполовину: я отказался от обращения «сударь», но не научился называть на «ты» старших по возрасту, равно как и женщин любого возраста.
В этом смысле я так и остался «плохим патриотом».
Дорога от улицы Кордельеров до Якобинской церкви была неблизкой, и мы успели поговорить о многом. Он начал с вопроса:
— Что говорят в армии о Дюмурье?
Дюмурье… В эти дни он был у всех на устах. Это казалось непостижимым: прославленный полководец, генерал-патриот, победитель при Жемаппе — и вдруг… В это не верили до последнего момента…
Что говорили в армии о Дюмурье?.. Да армия боготворила его, боготворила, как и вся Франция. В нашем представлении Демурье и победа были нераздельны, Я видел его несколько раз, и он представлялся мне подлинным героем. Его мягкий взгляд, бархатный голос и непоколебимая твердость в решениях, его дар внушать любовь и вести за собой превращали его в волшебника. Все знали: в сентябре прошлого года он спас республику, А затем Аргонны, Жемапп, Брюссель… Вслед за освобождением Бельгии наши войска вступили в Голландию… И вдруг Неервинден… И отступление, когда мы покатились не только из Голландии, но и из Бельгии… И венец всего — история 2 апреля, о которой я узнал уже в дороге, — выдача врагу нашего военного министра и должностных лиц Конвента…
Марат прервал мои размышления вслух.
— По последним данным, он кончил так же, как Мотье: бежал к австрийцам. Впрочем, что же еще ему оставалось делать?
Я повторил:
— Это непостижимо!
Марат пожал плечами:
— Что значит непостижимо? Это непостижимо для его сообщников, всех этих государственных людей, которые поставили на него, как на призовую лошадь, и проиграли больше, чем ставку. Но это вполне постижимо для подлинных друзей истины. Достаточно будет сказать, что ровно год назад, когда Робеспьер лобзался с Дюмурье у якобинцев, я уже предвидел измену этого прохвоста!
Я не скрыл удивления:
— Полно, учитель! Год назад никто не мог этого предвидеть!
— Ты возмущен моей похвальбой? Ну что ж, возьми завтра на полке один из апрельских номеров «Друга народа» за прошлый год и там прочтешь, как автор предлагает патриотам пристально следить за Дюмурье. Эх, Фома неверный! Ты разве забыл, чем обернулись все мои предсказания? Я как-то подсчитывал для смеху, и набралось около трехсот моих пророчеств, сбывшихся в ходе революции. Я первый указал на Мирабо, как на предателя, подкупленного двором. Надо мной тогда посмеялись, а прах великого оратора поместили в Пантеон. И что же? Недавно на процессе тирана всплыли документы, которые не оставляют ни малейших сомнений в моей правоте: он действительно продался! Я первый указал на Байи, как на изменника; все же прочие в то время восхищались этим «превосходным администратором». Да, тогда мне никто не поверил, а потом бывший мэр блестяще подтвердил мои слова, расстреляв народ на Марсовом поле, и недавно народ повесил его чучело! Я первый стал обличать Лафайета. В то время многие были со мной не согласны, а потом, бежав к врагам после неудачной попытки поднять мятеж, он сам расписался в своей измене! Я думаю, можно не продолжать? Не вспоминать святого Неккера и иже с ним? Не буду. Но вернемся к Дюмурье, Если впервые я заподозрил его еще в прошлом апреле, то окончательно убедился в своей правоте в октябре, когда для всех прочих он был в зените славы.
— Как это произошло, учитель?
— Ты не знаешь? Впрочем, откуда же тебе знать! Ладно, слушай. Он приехал с фронта, чтобы разнюхать, как обстоит дело с Капетом. Все в столице расшаркивались перед ним, а государственные люди