стене. 'Я уж начал волноваться. Куда ты пропал? - спросил он, увидев мою физиономию, закопченную, как у трубочиста. И добавил: - Ну и ну, здорово тебе досталось!' Он велел мне подниматься первому, из-за ожогов. Я начал кое-как взбираться по лестнице, опираясь на локти, - руки жгло невыносимо. Наверху я обернулся, чтобы сказать ему: теперь твоя очередь, давай, не тяни.
Самюэль опять смолк, точно набирался сил, чтобы дорассказать свою историю. Потом вытянул руки и показал мне ладони: это были руки древнего старика, всю свою жизнь пахавшего землю. Самюэлю было всего двадцать лет.
– Мой брат стоял внизу, во дворе, но на мой призыв ответил голос другого человека. Заводской охранник целился из ружья и кричал: 'Стой, стой!' Я выхватил из сумки револьвер, забыв о боли в руках, и навел его на сторожа, но тут мой брат крикнул: 'Не надо, не стреляй!' Я смотрю на него, и моя рука выпускает револьвер. Он падает к ногам брата, и тот облегченно улыбается, - теперь он уверен, что я никому не причиню зла. Я тебе говорил: у него было ангельское сердце. Совершенно безоружный, он с улыбкой повернулся к охраннику и сказал: 'Не стреляй, не надо, мы из Сопротивления'. Он сказал это так, словно хотел успокоить этого толстячка с его наставленным на нас ружьем, убедить его, что мы никому не причиним зла. Потом добавил: 'После войны твой завод отстроят заново, он будет еще красивей прежнего'. Брат поворачивается и ставит ногу на первую перекладину лестницы. Толстячок снова кричит: 'Стой! Стой!', но брат продолжает подниматься к небу, и тогда сторож нажимает на курок.
Я увидел, как пуля разворотила грудь брата, как застыл его взгляд. Окровавленные губы улыбнулись мне и шепнули: 'Беги, я тебя люблю', и его тело рухнуло наземь.
Я стоял там, на стене, а он лежал внизу, в расплывшейся под ним багровой луже, в багрянце всей той любви, что покидала его бездыханный труп.
Больше Самюэль не произнес за эту ночь ни слова. Когда он кончил свой рассказ, я подошел к Клоду и лег рядом, потревожив его сон; он что-то недовольно пробурчал.
Лежа на убогом тюфяке, я увидел сквозь решетку несколько звезд, зажегшихся на темном небосклоне. Я не верю в Бога, но в ту ночь мне почудилось, что среди них мерцает душа брата Самюэля.
26
Майское солнышко согревает нашу камеру. В середине дня оконные решетки отбрасывают на пол тень - три черные полосы. Когда ветер дует в нашу сторону, к нам сюда проникает аромат первых распустившихся лип.
– Похоже, наши ребята раздобыли машину.
Это нарушил тишину голос Этьена. Я познакомился с ним, с нашим Этьеном, уже здесь; он вступил в бригаду через несколько дней после того, как арестовали нас с Клодом, и вместе с другими угодил в сети комиссара Жильяра. Слушая его, я пытаюсь представить себя там, на воле, совсем в другой жизни, не такой, как теперешняя. Я слышу, как шагают по улице прохожие, - это легкая поступь свободных людей, не подозревающих, что в нескольких метрах от них за двойной стеной кто-то томится в плену, в ожидании смерти. Этьен напевает, как будто хочет развеять скуку. Но куда страшнее скуки эта несвобода, она душит нас, как удав, беспощадно, беспрерывно. Ее укус не причиняет боли, но яд убивает. И слова песни, которую поет наш друг, возвращают нас к действительности: нет, мы не одиноки, мы здесь все вместе.
Этьен сидит на полу, привалившись спиной к стене; его слабый мягкий голос напоминает голос ребенка, который рассказывает сказку, голос храброго мальчишки, что вкладывает в свой напев надежду:
На том холме девчонок шалых нет, Нет ни шпаны, ни бандюков, ни лохов. Ах, где же ты, Мулен де ла Галетт, Где ты, Париж, обитель скоморохов?!
Тот холм напился кровью допьяна; Все, кто там пал, ни в чем не виноваты. Зато тиранов обойдет война, Они спасутся, - сгинут лишь солдаты.
К голосу Этьена присоединяется голос Жака, и руки остальных, только что бесцельно барабанившие по жестким тюфякам, теперь дружно отбивают ритм припева.
Тот холм прозвали Красным в честь ребят,
Что, взяв его, легли на поле боя.
Там нынче созревает виноград,
В чьем сладком соке бродит кровь героя.
Из соседней камеры доносятся голоса Шарля и Бориса с их легким акцентом; они тоже поют вместе с нами. Клод, выводивший какие-то слова на клочке бумаги, бросает карандаш - ему ближе слова песни. Встав с койки, он присоединяется к общему хору.
Тот холм не знает свадебных пиров, То не Монмартр для праздничных гуляний. Здесь слышен только плач скорбящих вдов Да звук сиротских жалобных рыданий.
Тут кровь простых людей лилась рекой, Тут вся земля слезами пропиталась. Злодеи, что живут одной войной, Не плачут - этим незнакома жалость.
Тот холм прозвали Красным в честь ребят,
Что, взяв его, легли на поле боя.
Там нынче созревает виноград,
В чьем сладком соке бродит кровь героя.
Испанцы у меня за спиной тоже вступают в хор; слов они не знают, но напевают мелодию. И вскоре
На том холме сбирают виноград С веселым смехом и веселой песней. Влюбленные друг другу говорят Слова любви, которых нет чудесней.
Им застит взор любовный жаркий пыл. Они не слышат, в поцелуях тая, Как ночью тени вставших из могил Стенают на холме, к живым взывая.
Тот холм прозвали Красным в честь ребят, Что, взяв его, легли на поле битвы. Там нынче созревает виноград, А мне - видны кресты, слышны молитвы.
Вот видишь, Этьен был прав: мы не одиноки, мы здесь все вместе. Снова наступает тишина, а следом меркнет и дневной свет. Каждый из нас возвращается к своей тоске, к своему страху. Скоро придется выходить на галерею и снимать одежду - всю, кроме трусов: спасибо испанским товарищам, теперь мы имеем право оставаться в них на ночь.
Забрезжил жиденький рассвет. Заключенные уже одеты и ждут завтрака. Двое дежурных тащат по мосткам котел с едой, разливая ее в протянутые миски. Заключенные расходятся по камерам, двери захлопываются, и концерт задвижек стихает. Каждый сидит сам по себе, углубившись в свое одиночество и грея руки о края своей металлической посудины. Губы тянутся к миске с варевом, втягивают солоноватую жидкость, пьют ее мелкими глотками. Пьют наступающий день.
Вчера, когда мы пели, в хоре не хватало одного голоса - голоса Энцо, лежащего в тюремном лазарете.
– Они там преспокойно ждут, когда можно будет его казнить, но мы-то должны действовать, - говорит Жак.
– Отсюда, из камеры?
– Сам видишь, Жанно, сидя здесь, мы ничего сделать не сможем, поэтому нужно навестить его в больнице, - отвечает он.
– И что дальше?
– Пока он не может стоять на ногах, они не имеют права его расстрелять. Вот и нужно помешать ему выздороветь слишком быстро, понял?
По моему взгляду Жак догадывается, что я еще не уразумел, какую роль мне отводят в этом деле; мы бросаем жребий, кому из нас двоих придется изображать болящего.
Мне никогда не везло в игре, но тогда, согласно примете, должно было бы везти в любви, так нет же, черта с два - поверьте, я знаю, что говорю!
И вот я катаюсь по полу, корчась от воображаемых болей, которые не так-то трудно изобразить, если вспомнить, где мы находимся.