бегство, подобное общеизвестной страусиной самозащите.
Смятение и подавленность отступят, если вы позволите себе осознать это как главную нынешнюю задачу, — вот это высокое принятие, а не закоснение в стереотипе всепоглощающей «борьбы за здоровье», необходимой как часть жизни, но абсурдной как самоцель и невозможной как вечное состояние.
Убедитесь: в этом нет ничего сверх принятия ЖИЗНИ В ЦЕЛОМ.
Не обещайте себе, что приступы непременно отступят. Но если уже поняли, что дело в памяти, то призовите на помощь память добрую. Память радости. Память здоровья. Ее ведь у вас много, несравненно больше, чем памяти боли. Память здоровья, память счастья — ее тоже хранят и тело ваше, и душа, и само сердце.
Обращайтесь в себе — к этой памяти, выходите на улицу—с этой памятью, оживляйте ее в себе.
При такой установке будет ЛУЧШЕЕ ИЗ ВОЗМОЖНОГО. (.)
Молодой герой этих страниц чем-то напоминает автора в студенческой юности.
Герой старший — личность таинственная, человек сверхживой. Есть смысл читать эту главу как учебник.
Тропинки к Тебе начинаются всюду, концов не имеют. Смертному в джунглях земных суждено заблудиться. Ищут Тебя молодые, ответствуют старцы, будто нашли, а в душе безнадежность.
Видишь Ты каждого путь. Знаешь заранее, кто забредет на болото, кто в ледяную пустыню; кто, обезумев в тоске, брата убьет или себя уничтожит. Больно Тебе наблюдать, как рожденные радостью обращаются в скучных чудовищ. Страшно смотреть, что творят они с вечной любовью, которою созданы. Ложь производят из веры, насилие из свободы. Племя самоубийц!
Ищешь Ты, в чем ошибка. Просишь снова и снова: ищи…
КУИНБУС ФЛЕСТРИН
— Мир не тесен — дорожки узкие, вот и встретились. Коллеги, значит. На третьем? Придешь ко мне практикантом. Гаудеамус!..
Психиатр из нашего мединститута.
Вот уж не помышлял о таком знакомстве, да еще в питейном заведении…
— Мечтал хирургом, да куда однолапому. Пришлось — где языком. Ну, химия… Зато клиника наша всюду. И здесь лечатся, кто как понимает. Вон тот приятель, слева, с подбитым носом, видишь? Из депрессии вылазит посредством белой горячки. Через месячишко пожалует ко мне в буйное.
«Куинбус Флестрин, — чуть не вслух вспомнилось из любимого «Гулливера». — Куинбус Флестрин, Человек-Гора».
— Там буду в халате, «вы» и «Борис Петрович Калган». Здесь — «ты» и «Боб», покороче.
— У нас во дворе кричали: как дам по калгану!
— Во-во, голова, как котелок, голая — вот такая. А еще цветок, корень вроде жень-шеня, ото всех хворей. Батя, сапожник рязанский, болтал, поддамши, будто предки наши каштановый секрет знали, знахарствовали. А бокс ты вовремя бросил — мозги нокаутами не вставишь…
Как он узнал, что я занимался боксом?..
Правая рука этого громадного человека была ампутирована.
Правая нога оторвана целиком, левая нога — от колена. Протез. Костыль. На лысом черепе глубокие вмятины, вместо правого глаза — шрам. Голос низкий, золотистого тембра.
Через несколько секунд я перестал замечать, что у него один глаз. Выпуклый, то серо-сиреневый, то карминно-оранжевый, глаз этот был чрезвычайно подвижен; не помню, чтобы хоть одно выражение повторилось. В пространстве вокруг лучился мощный и ровный жар, будто топилась невидимая печь, и столь явственно ощущалось, что серьезность и юмор не разграничиваются, что хотелось наглеть и говорить, говорить…
— Обаяние, — предупредил он, стрельнув глазом в рюмку. — Не поддавайся. А ты зачем сюда, а, коллега? Я тебя приметил. Зачем?..
— Ну… Затем же, зачем и…
— Я? Не угадал. Научная, брат, работа. По совместительству. Сегодня, кстати, дата одна… Это только глухим кажется, что за одним все сюда ходят. Этот, сзади, не оглядывайся — завсегдатай. Знаешь, какой поэт!.. Помолчи, вслушайся… Голос выше других…
Действительно, над пьяным галдежом взлетали, как ласточки, теноровые рулады, полоскались где-то у потолка, вязли в сизой какофонии: «…тут еще Семипядьев повадился. Художник, он всегда ко мне ходит. Ну знаешь, во-во, распятия и сперматозоиды на каждой картинке. Да видал я их выставки, подтереться нечем. Слушай, говорю, Семипядьев, поедем вместе в сожаление, ночной курорт на полпути в одно мое стихотворение, не помню, господи прости… Не одобряю, когда при мне ходят в обнимку со своей исключительностью, сам исключительностью обладаю, другим не советую. Опять сперматозоидов своих притащил. А я ему, как всегда: а пошел ты, говорю, как всегда, на улицу. Мне, говорю, на твой сексреализм… Ты послушай, говорю. Резво, лазорево, розово резали зеркало озера весла, плескаясь в блеске. Руны, буруны, бурлески… Убери от меня свою исключительность, я свою-то не знаю куда девать. Он — как это, как это? Ты что ж, Мася, лажаешь гения, история не простит. А я ему: а пошел, говорю, тебе, спрашиваю, что-либо непонятно? Могу повторить: пошел, пошел со своей гениальностью, история говорю, и не такое прощала…»
— Слыхал? Экспромтами сыплет. И все врет, не ходит к нему никто. А ты фортепиано не забывай, а то пропадешь».
А это откуда знает?
— Борис Петрович…
— Здесь Боб.
— Боб… Если честно, Боб. Если честно. Мне не совсем понятно. Я понимаю, есть многое на свете, друг Горацио…
— Не допивай. Оставь это дело.
— Ослушаюсь. Повинуюсь. Но если честно, Боб… Я могу, Боб. Я могу. Силу воли имею. Гипнозу не поддаюсь. Могу сам…
— Эк куда, эрудит. Сказал бы лучше, что живешь в коммуналке, отца слабо помнишь.
— Точно так, ваше благородие, у меня это на морде написано, п-психиатр видит насквозь… Но если честно, Боб, если честно… Я вас — с первого взгляда… Дорогой Фуинбус Клестринович. Извини, отец, но если честно…
— Ну, марш домой. Хватит. Таких, как ты… Вдруг посерел. Пошатнулся.
— Доведи, — ткнул в бок кто-то опытный. — Отрубается.
…Полутьма переулка, первый этаж некоего клоповника.
Перевалившись через порог, он сразу потвердел, нашарил лампу, зажег, каким-то образом оказался без протеза и рухнул на пол возле диванчика. Костыль прильнул сбоку.
Я опустился на колено. Не сдвинуть.
— Оставь меня так. Все в порядке. Любую книгу в любое время. Потом следующую.
Выпорхнуло седоватое облачко. Глаз закрылся.
Светильник с зеленым абажуром на самодельном столике, заваленном книгами; свет не яркий, но позволяющий оглядеться. Книги, сплошные книги, ничего, кроме книг: хребты, отроги, утесы на голом полу, острова, облака, уже где-то под потолком. Купол лба, мерно вздымающийся на всплывах дыхания. Что-то еще кроме книг… Старенькая стремянка. Телевизор первого выпуска с запыленной линзой. Двухпудовая гиря. Метроном.
Мстительная физиология напомнила о себе сразу с двух сторон. В одном из межкнижных фьордов обнаружил проход в кухоньку.