его этого не делать. Я знаю, что это он рассказал тебе о моей гибели, но теперь хочу сам известить, что жив. А может, истинная причина в другом; может, это письмо позволит тебе окончательно смириться с печальным концом нашей с тобой истории.
Джулия, наша любовь родилась из наших различий, из той жажды открытий, которая охватывала нас каждое утро, едва мы просыпались. И, раз уж я заговорил об утрах, ты даже не знаешь, сколько утренних часов я провел, глядя, как ты спишь, как улыбаешься во сне. Ведь ты всегда улыбалась во сне, хотя этого не знала. Как не знала, сколько раз прижималась ко мне во сне, бормоча слова на непонятном языке, а вот я могу точно сказать — сто!
Джулия, я знаю: строить что-либо вместе — это совсем другая история. Я ненавидел твоего отца, но потом мне захотелось его понять. Понять, как я поступил бы на его месте в таких же обстоятельствах. Представь себе, что ты родила мне дочь, что мы с ней остались одни, что она влюбилась в иностранца, живущего в мире, созданном из ничего или из того, что меня ужасает, — возможно, я бы действовал точно так же, как он. У меня никогда не возникало желания рассказать тебе о долгих годах, проведенных за Стеной, — я не хотел омрачать нашу любовь хоть на минуту воспоминаниями об этом абсурде, потому что ты заслуживала лучшего, чем мрачное повествование о жестокостях, на которые способны люди; но твой отец — он-то наверняка знал об этом кошмаре и уж конечно не желал для тебя такой участи.
Я возненавидел твоего отца за то, что он похитил тебя, оставив меня с окровавленным лицом в нашей комнате, и за то, что я оказался бессилен удержать свою возлюбленную. В ярости я бил кулаками в стены, где еще жило эхо твоего голоса, но потом мне все-таки захотелось понять твоего отца. Как убедить тебя в своей любви, даже не попытавшись понять?
А ты вернулась к своей жизни — что ж, жизнь так устроена. Помнишь, ты часто говорила мне о знаках, которые подает нам судьба; я в это не верил, но в конце концов внял твоим доводам, даже если сегодня вечером, когда я пишу тебе эти строки, она готовит мне самое страшное.
Я любил тебя такой, какая ты есть, и никогда не захочу, чтобы ты изменилась; я любил тебя, далеко не все понимая, убежденный, что время все расставит по своим местам; может быть, в самом апофеозе этой любви я иногда забывал спрашивать тебя, любишь ли ты меня так беззаветно, что согласна принять все, что нас разделяет. А может, ты сама не давала мне времени задать тебе этот вопрос, как не успевала задать его себе самой. Но оно все же настало, это время, настало несмотря ни на что.
Завтра я возвращаюсь в Берлин. И опущу это письмо в первый же почтовый ящик, который встретится мне по дороге. Оно придет к тебе, как всегда, через несколько дней — если не ошибаюсь, где-нибудь между шестнадцатым и семнадцатым числами.
Ты найдешь в этом конверте одну вещь, которую я до сих пор хранил в тайне; мне хотелось бы послать тебе свою фотографию, но в настоящий момент я не очень-то красиво выгляжу, и вдобавок это было бы слишком самонадеянно с моей стороны. Нет, это всего лишь билет на самолет. Вот видишь, теперь тебе не придется работать еще много месяцев, чтобы прилететь ко мне — если ты по- прежнему этого хочешь. Я тоже зарабатывал деньги, чтобы приехать за тобой. И взял этот билет с собой сюда, в Кабул, чтобы послать тебе. Ты увидишь… он все еще действителен.
Я буду ждать тебя в берлинском аэропорту, в последний день каждого месяца.
Если мы встретимся, я обещаю тебе не отнимать дочь, которую ты мне родишь, у человека, которого она когда-нибудь полюбит. И что бы их ни разделяло, я пойму того, кто украдет ее у меня, пойму свою дочь, потому что я любил ее мать.
Джулия, я никогда не обижусь на тебя, я приму твой выбор, каким бы он ни был. Если ты не прилетишь, если мне придется возвращаться из аэропорта в каждый последний день месяца одному, без тебя, знай, что я всё пойму; для этого я и пишу тебе.
Но знай также, что я никогда не забуду прелестное лицо, которое жизнь подарила мне однажды в ноябрьский вечер, в тот вечер, когда к нам вернулась надежда и когда я вскарабкался на Стену, чтобы упасть с нее в твои объятия, — я, пришедший с Востока, к тебе, пришедшей с Запада.
Ты была и останешься в моей памяти самым прекрасным подарком, полученным от жизни.
Сейчас, когда я пишу эти слова, я чувствую, как сильно люблю тебя.
До скорого свидания… Надеюсь, что до скорого. Но в любом случае, где бы ты ни находилась, ты была и всегда будешь со мной. Одна мысль о том, что ты жива, что ты живешь на этой земле, уже счастье для меня.
Я люблю тебя.
Томас».
Из конверта выскользнула тоненькая книжечка в пожелтевшей обложке. Джулия открыла ее. На розовом талоне авиабилета было напечатано: «Фройлейн Джулия Уолш, Нью-Йорк — Париж — Берлин, 29 сентября 1991 г.». Джулия положила билет в ящик стола, приоткрыла окно, снова легла на кровать, подложив руки под голову, и долго лежала так, пристально глядя на занавеси своей комнаты, два длинных полотнища, в чьих складках оживали старые друзья-призраки, вернувшиеся из ее одинокого детства.
* * * После полудня Джулия вышла из комнаты, спустилась в кладовую и открыла шкаф, где Уоллес всегда хранил джемы. Она нашла на полке пакетик сухарей, выбрала баночку меда и уселась за кухонный стол. Ее внимание привлекла бороздка, оставленная ложкой на блестящей, загустевшей поверхности меда. Странная отметина — скорее всего, это была ложка Энтони Уолша во время его последнего завтрака. Она представила себе, как он сидел перед своей чашкой на этом самом месте, совершенно один в этой необъятной кухне, читая утреннюю газету. Интересно, о чем он думал в тот день? Любопытное свидетельство безвозвратно ушедшего прошлого. И почему эта мелкая, с виду такая незначительная деталь заставила ее в полной мере — и быть может, впервые — осознать, что ее отец мертв? Часто бывает, что какой-нибудь пустяк — найденная вещь или запах — вдруг воскрешает память об ушедших навсегда. И вот так же, сидя в этой просторной кухне, она впервые ощутила острую тоску по своему пусть и не очень-то радостному детству. Со стороны двери раздалось покашливание, и она подняла голову: с порога ей улыбался Энтони Уолш.
— Можно войти? — спросил он, садясь напротив.
— Сделай милость, чувствуй себя как дома!
— Я заказываю этот лавандовый мед во Франции; ты по-прежнему его любишь?
— Как видишь, некоторые вещи не меняются.
— О чем он тебе писал?
— По-моему, это не твое дело.
— Ты приняла какое-нибудь решение?
— О чем ты?
— Ты прекрасно знаешь о чем. Ты намерена ему ответить?
— Спустя двадцать лет? Тебе не кажется, что уже поздновато?
— А кому ты задаешь этот вопрос, себе или мне?
— Нынче Томас наверняка женат и имеет детей. Какое я имею право вторгаться в его жизнь?
— Мальчика, девочку или, может, близнецов?
— Что-о-о?
— Я просто интересуюсь, позволяют ли твои провидческие способности узнать, из кого состоит его очаровательная семейка. Так кто же там — мальчик или девочка?
— Что ты несешь?
— Еще утром ты считала его мертвым, а теперь, кажется, сильно перебираешь, рисуя себе картины его жизни.
— Господи боже мой, да ведь с тех пор двадцать лет прошло, а не шесть месяцев!
— Ну, во-первых, не двадцать, а семнадцать. Достаточно много, чтобы успеть развестись, и не один