понявший лишь внешние особенности итальянской живописи или африканской скульптуры, а не их многозначительную гармонию, не способен отличить фальшивое полотно от подлинного Ботичелли или рыночную поделку от фигурки фанг[12]. Сирены и дерево с баранами — нечто иное и более глубокое, нежели объективные заблуждения: в плане умственном это скорее ошибка вкуса, изъян ума, который — несмотря на гениальность и утонченность, проявляемые в других областях, — был слаб в наблюдении, что вовсе не навлекает порицания, а гораздо скорее вызывает уважение к результатам, полученным вопреки этим пробелам.
Первые слабые огоньки, замеченные Колумбом, которые он принял за побережье, происходили от морской разновидности светящихся червей, занятых кладкой яиц между закатом солнца и восходом луны. Землю он еще не мог видеть. Но теперь я угадываю ее огни в этой ночи, проведенной без сна на палубе в ожидании Америки. Присутствие Нового Света заметно уже со вчерашнего дня, хотя он пока не виден. Берег слишком далек, несмотря на перемену курса корабля, идущего от Кабу-Сан-Агостину до Рио параллельно линии побережья. В течение по крайней мере двух, а может быть, и трех дней мы будем плыть вдоль Америки. О конце путешествия нам возвещают морские птицы: крикливые фаэтоны, тираны буревестники, которые на лету заставляют глупышей выбрасывать из зева добычу. Они отваживаются улетать далеко от суши. Колумб узнал это на горьком опыте, когда еще посреди океана он приветствовал их как вестников своей победы. Что касается летучих рыб, которые выбрасываются из воды посредством удара хвоста о ее поверхность и преодолевают расстояния на раскрытых плавниках (их серебряные блестки повсюду искрятся над синим горнилом моря), то их с некоторых пор стало меньше. Новый Свет дает о себе знать приближающемуся к нему мореплавателю прежде всего ароматом, совершенно непохожим на тот, что представал в его воображении еще в Париже благодаря словесному созвучию. Трудно объяснить это тому, кто не вдыхал этого аромата. Вначале кажется, что морские запахи предыдущих недель уже не циркулируют свободно, а наталкиваются на невидимую стену. Внимание переключается с них на запахи иного свойства, которые невозможно определить на основании какого-либо предшествующего опыта. Лесной ветер, чередующийся с оранжерейными ароматами, — квинтэссенция растительного царства со специфической свежестью, столь насыщенной, что она могла бы повергнуть в состояние обонятельного опьянения. Это поймет только тот, кто совал нос внутрь экзотического, только что взрезанного перца, понюхав сначала в какой-нибудь пивной, затерявшейся в бразильском сертане[13], медовый, черный шнурок табачных листьев — fumo do rolo, забродивших и скатанных в веревки длиной в несколько метров.
Но когда в четыре утра следующего дня Новый Свет возникает на горизонте, его зримый образ предстает достойным его аромата.
В течение двух дней и двух ночей разворачивается громадная горная цепь, громадная, конечно, не по своей высоте, а по бесконечности хаотического переплетения хребтов, в которых невозможно различить ни начала, ни разрыва. На многие сотни метров выше волн: возносят горы свои стены из гладкого камня — нагромождение вьи зывающих и необузданных форм, какие иногда видишь в разведенных волной замках из песчаника и не подозреваешь, что, по крайней мере на нашей планете, они могут обретать такие грандиозные масштабы.
Это впечатление необъятности свойственно всей Америке: его испытываешь всюду, как в городе, так и в деревне. Я ощущал ее на побережье и на плато Центральной Бразилии в Боливийских Андах и Скалистых горах Колорадо, в предместьях Рио, в пригороде Чикаго и на улицах Нью-Йорка. Это улицы как улицы, горы как горы, реки как реки, но откуда же берется чувство потерянности в непривычной обстановке? Попросту оттого, что соотношение между величиной человека и размером явлений здесь разошлось настолько, что обычная мера исключается. Позднее, освоившись с Америкой, почти бессознательно пользуешься той способностью к адаптации, которая восстанавливает привычную связь между понятиями; эта работа проходит незаметно, о ней узнаешь лишь по какому-то щелчку в мозгу, когда выходишь из самолета.
Однако эта врожденная несоразмеримость двух миров проникает в наши суждения и деформирует их. Тот, кто объявляет Нью-Йорк уродливым, является всего-навсего жертвой иллюзии восприятия. Не научившись пока менять регистр, он упорно судит о Нью-Йорке как о городе и наводит критику на авеню, парки, памятники. Конечно, объективно Нью-Йорк — это город, но то зрелище, которое он предлагает нашему европейскому восприятию, измеряется величинами другого порядка, нежели наши собственные пейзажи. Что касается американских пейзажей, то они увлекли бы нас в еще более пространную систему, для которой у нас нет эквивалента. Таким образом, красота Нью-Йорка заключается не в его городской сути, а в его переходе — неизбежном для нашего глаза, едва мы перестаем упорствовать, — от города к уровню искусственного пейзажа, где принципы урбанизма уже не действуют, ибо единственные значимые ценности заключаются в мягкости освещения, изяществе деталей, величественных безднах у подножия небоскребов и тенистых долинах, усеянных, как цветами, пестрыми автомобилями.
После этого я чувствую себя в еще более затруднительном положении, рассказывая о Рио-де- Жанейро, который отталкивает меня, несмотря на свою прославленную красоту. Как бы лучше выразиться? Мне представляется, что пейзаж Рио не находится на уровне его собственных размеров. «Сахарная голова» — Корковадо, все эти хваленые места предстают перед входящим в бухту мореплавателем подобно корешкам, тут и там торчащим в беззубом рту. Будучи почти постоянно окутанными грязным туманом тропиков, эти географические пункты не в состоянии заполнить собой горизонт: он слишком широк, чтобы ими довольствоваться. Чтобы получить полное представление, нужно подойти к бухте с тыла и созерцать ее со скал. Со стороны же моря и из-за иллюзии, противоположной той, что производит Нью-Йорк, природа здесь приобретает вид какой-то стройки. Размеры бухты в Рио не воспринимаются с помощью визуальных ориентиров: медленное продвижение корабля, его маневрирование между островами, свежесть и ароматы, внезапно хлынувшие из лесов, прилепившихся к небольшим холмам, заранее устанавливают нечто вроде физического контакта с цветами и скалами, которые еще не существуют для путешественника как видимые предметы, но уже формируют для него облик континента. И тут снова на память приходит Колумб: «Деревья были такие высокие, что, казалось, касаются неба; и если я правильно понял, они никогда не теряют листьев: так как я видел их такими зелеными и свежими в ноябре, какими они бывают в Испании в мае; некоторые даже цвели, а на других созревали плоды… Куда бы я ни поворачивался, везде пел соловей в сопровождении птиц всевозможных пород».
Америка — континент, который заставляет себя признать. Он состоит из всякого рода образов, которые в сумерках оживляют туманный горизонт бухты. Но для новичка эти движения, формы, огни еще ничего не означают: ни провинций, ни поселков или городов, за ними трудно предугадать леса, прерии, долины и пейзажи; они не передают действий и трудов отдельных, не знающих друг друга людей, каждый из которых заключен в узкий круг своей семьи и своего ремесла. Но все это объединено единым существованием. То, что меня теперь повсюду окружает и подавляет, — это не бесконечное разнообразие вещей и людей, но единая и потрясающая субстанция — Новый Свет.
Гуанабара
Бухта вгрызается прямо в сердце Рио, и с корабля люди высаживаются в самом его центре, как если бы вторую половину — Новый Ис[14] — уже поглотили волны. И в каком- то смысле это верно, поскольку первоначальный город, просто форт, находился на скалистом островке, мимо которого только что прошел пароход и который по-прежнему носит имя основателя форта Вильганьона[15]. Я топчу ногами авениду Риу-Бранку, где когда-то стояли деревни индейцев тупинамба, а в моем кармане лежит сочинение Жана де Лери, настольная книга этнолога[16]. Триста семьдесят восемь лет назад[17] , почти день в день, Жан де Лери прибыл сюда с десятью другими жителями Женевы, протестантами, посланными Кальвином по требованию Вильганьона, его бывшего соученика, который отказался от католической веры всего год спустя после своего обоснования в бухте Гуанабара.
Вильганьон — странная личность. Он сменил одно за другим множество занятий и соприкоснулся со всеми современными ему проблемами, сражался против турок, арабов, итальянцев, шотландцев (он похитил