— Бел-Арап што? Ты Бел-Арапа не бойся. Воевать он на нас пойдет, это я тебе верно сказываю, — да когда? Ты вот о чем посуди. При последних концах он пойдет воевать — вот когда, с антихристом вместе! Так и в Писании сказано: лицом черны и зверообразны, аки мурины эфиопстии…
— Говорят, уж народился антихрист-то?
— Это точно. Тридцать годов уж прошло, как народился, и держат его за двенадцатью дверьми и за двенадцатью замками, а держат его те замки и те двери, потому как млад он очень таперича есть; а как возмужает, так двери и замки он сразу расторгнет, расторгнумши, уж и на народ бросится; а дожить нам, грешным, до той поры лютой не приведи господи.
Наконец говорившие подъехали ко мне. Один из них был еще молодой парень, весь обсыпанный мукою, а другой — старик. По его широкому синему халату и по старой пуховой шляпенке я принял его за духовного. Действительно, как оказалось, это был сельский дьячок.
— Бог в помощь, земляки! — приветствовал я моих новых спутников.
Они подозрительно осмотрели меня с головы до ног. Короткий сюртук мой, очевидно, привел их в большое недоумение относительно законности моего пребывания на степной дороге в такую позднюю пору.
— Откуда бог несет? — спросил меня старик.
— Да вот из Данкова иду. Тяжело на жаре стало идти, — ночью-то, думаю, не полегче ли будет?
— Знамо, полегше ночью-то будет, — подтвердил мои слова белый парень. — Што это у тебя в зубах-то, любезный?
— Курево такое — папироской зовут.
— Дай попробовать, брат, што-то хитро она сделана-то.
— Поди, с табаком она? — спрашивал старик. — Не приучайся к этому, голубчик. Грешней табаку, я тебе скажу, ничего на всем свете нет.
— Какой же тут грех? — полюбопытствовал я.
— Што ж это вы в городском сюртуке ходите, а грамоте, надо думать, не знаете?
— Нет, благословил бог, грамоту знаю.
— Ну, так книг божественных не читаете. А в книгах прямо говорится, кто табак-то посеял. Черт его, для людского соблазна, на блудницыной могиле посеял. Вот кто!
Между тем белый парень долго и сомнительно повертывал папироску между пальцами, улыбался чему-то, глядя на нее, курнул, наконец, и возвратил мне.
— Что? Ай не духовито? — спросил я.
— Духовито оно, духовито, да не забористо, — объяснил парень.
— А по-моему, чревобесие это выходит одно… — заключил старик.
Наконец белый парень вспомнил будто что-то и торопливо стал нас приглашать садиться к нему в телегу.
— Пошагистей поедем холодком-то, — говорил он. — Хошь бы улицу для праздника застать, — разошлись, поди.
— Да хошь и не застанешь, еще тебе лучше: соблазна не будет, — заметил старик.
— Хорошо это тебе говорить, — вспыльчиво возразил белый парень. — Неделю-то целую работаешь, рук не покладываешь, а тут еще и улицы не застань. Оно, пожалуй што, куда складно слова-то у стариков выходят, когда они об соблазне толковать начнут; а сами небось тоже в старину-то не очень на соблазн-то глядели.
— Это ты верно про стариков говоришь; но плоть свою усмирять тоже должен, дабы власти над собою врагу не давать, — продолжал резонировать старик.
— Нечего ее усмирять-то! И так она у нас небось не очень-то разыгрывается. Я вот, двое-то суток на мельнице бымши, может, двумя фунтами одного сухого хлеба продовольствовался, — так уж какая тут плоть будет?..
— Сам виноват! Отчего больше хлеба с собой не взял?
— Отчего? На полдня всего ехал-то, а мельник (провалиться ему!) двое суток меня продержал. В сердцах они с хозяином моим, так вот он меня и продержал. На-ка, дескать, посмотри, какую я над твоим хозяином власть большую имею.
— За што ж они в сердцах-то?
— Поди разбери их! Первое дело: мельник у нашего дочь за сына сватал. Не отдал наш-то: я, говорит, дочь свою за мужика отдать не намерен; а отдам либо, говорит, за попа, либо за приказного, — потому из вольноотпущенных он у нас и живет как есть на барскую стать. А другое дело: вздумали у нас церкву строить; а хозяин-то мой с мельником первые, стало быть, насчет деньгов обыватели во всем приходе. Вот мироеды и доложились к мельнику прежде: «Сколько, говорят, ты на божий храм жертвуешь?» А он им и говорит: «Весь кирпич на свой счет берусь изготовить, ежели вы церкву на имя Петра и Павла состроите» (а его Петром зовут, а сына-то Павлом, — вон метил куды!). Мироеды и согласились, да к нашему-то и толкнись. И так-то наш мироедов этих самых по шеям со двора гнал, так-то он их ругал ругательски, — услыхал потому, как они к мельнику первому за советом ходили… Видят мироеды — не изнять им без нашего церкви, всем сходом просить его стали, штобы, значит, смиловался. «Стройте, говорит, во имя Миколая-чу- дотворца», — и его-то, к примеру, Миколаем зовут… Тут на сходке-то до драки чуть не дошло с мельником. Один говорит: Петру и Павлу, другой — Миколаю. Наш-то чудак такой — усовещивать стал было мельника: «Куды ты, говорит, в храмостроители собираешься, а грамоте не знаешь?» — «Да оно, — мельник-то ему, — грамоте-то хошь я и не знаю, одначе холопом несчастным никогда не бывал, так ты нас грамотой не кори», — обиделся, значит. Наш опять тоже не уступил: «Эх ты, говорит, прямой шут! Я тебе настоящее дело, по доброте души, сказал, а ты лаешься. Истинно, говорит, сказываю вам, братцы, не его ума эта вещь…» Кто из миру-то поверил нашему, кто мельнику, только с этого времени весь приход надвое раскололся: одни микольскими назвались, другие петровскими — и годов с пять уж прошло, тягаются все меж собой. Драки какие насчет этого самого дела ежечасно бывают — сказать невозможно; а материал, на церкву-то какой сгоряча навезли, кое растащили — лесок-то да железцо, а кое — кирпич там, што ли, али известку — все это дождем да снегами размыло… И уж каких штук ни подпускал хозяин-то мой, штоб по его сделалось. Соберет, бывало, мужиков со всего прихода, выставит им пеннику ведра два и почнет рассказывать, как это к нему во сне аки бы каждую ночь почитай Миколай-угодник является и как он наказывает ему, штоб церкву-то, значит, на его имя поставил. «Ничего, говорит, ты, раб, не жалей только, говорит, волю мою исполняй, — спасенье души от этого дела получишь», — угодник-то будто ему растолковывает. «Вот, — наш-то говорит, — сами вы видите, православные, што я для вас ничего не жалею», а сам вином-то все стариков и накачивает. Сначала и поверил народ, и многие из петровских на нашу сторону перешли, а потом и верить перестали, потому больно уж часто, угодник являться ему почал, и ходили к нам мужики больше как выпивки и смеха одного ради. И допекли же его этими явлениями. Как только услыхал мельник про такие дела, на зубок его сейчас взял: «Станет, говорит, святой угодник холопу несчастному такую милость оказывать, — я вот становому про него объявлю, что народ он только смущает», — и объявил. Тут сперва-наперво становой такую-то хозяину вещь сказал, таково-то тазал его, что он народу святым себя объявляет, — долго он с этого случаю повесимши нос ходил. А там и мужичонки, кто поазартней-то, захочет выпить, к нашему и идет: угости, говорит. Ну, уж наш-то и знает, что ежели не угостить, так слушать придется, как он начнет тебя по всему поселку срамотить. Так и теперь еще не забыли этого дела и всё опивают за него хозяина-то, — прост больно!.. Вот мельник и меня таперича за хозяина на мельнице проморил. Доведу, дескать, парня до вечера — пусть праздник промаячит в дороге. Ну, шагай, што ль, верблюд проклятый, — обратился белый парень к лошади и вытянул ее ременным кнутом.
— Вот они, вражьи-то плевелы — по всему приходу разрослись, — уныло промолвил старик. — Цепки лапы-то у проклятого — всех он их к себе перетаскает. О-о-хо! Велики, велики, братцы мои, грехи-то наши!
— А вы куда ездили? — спросил я старика.
— Благочинный по селам с бумагами посылал. Бумаги такие из консистории присланы: внушение духовенству о приложении вящего прилежания относительно распространения в черном народе грамотности и нравственных чувств… Очень уж донимают нашего брата этими дежурствами. Разносишь, разносишь эти